Он уже явился с нелюбовью к интеллигенции (уже в «Иване Денисовиче»), а потом она окрепла. (Нелюбовь.) Еще бы! Он ведь не понял ни АА, ни К. И. – в их очаровании – а остальное было шваль, партийная и беспартийная сволочь; вершина – Твардовский, да и тот не выпутался из Лакшина и Воронкова. Каверин? Порядочность, но не очарование.
Сколько я ему ни объясняла – я, в отличие от него пережившая 37–38, что в эти годы
Нелюбовь к интеллигенции – это у него собственное, исконное, посконное.
Да, изгнание, разлука – тяжелая вещь. Вспомнила мой разговор с А. И. незадолго: «И я, если окажусь там, переменюсь?» – «И вы». И так и случилось. Потому что
Очень мне родное в «Гарвардской речи»: что нельзя человеческую душу все время снабжать потоком информации, рекламы и пр. Я тоже это очень болезненно ощущаю: когда работу души перебивают чужие рукописи, сообщения, голоса, сплетни и пр. Может быть, существуют нерабочие души? Как у Копелева? Им надо. А мне – нет.
Прозрения гениальные (напр., Афганистан им напророчен); многое замечательно по уму и силе, но… он разоблачает Февраль. Так. Вероятно, февральская власть действительно была слаба и потому пришел Ленин, и она виновата. Но ведь Февральская революция свергла самодержавие – об этом он молчит. Самодержавие в это время было уже величайшей пошлостью. Свергнуть его надо было; Ал<ександра> и Н<иколай> – бездарности и пошляки. Их лучшесть сравнительно со Сталиным и пр. в том, что самодержавие не всюду лезло, и куда не лезло, там цвело, а куда лезло – там начинался смрад. Охранка – меньше охватом, чем ГПУ и ГУЛАГ, но охранка есть охранка. Сторонник ли он самодержавия – он молчит. Это дурно. Кроме того, он пишет, что
Февраль был делом всего двух столиц, а не страны. Ну, эти 2 столицы, быть может, стоили не меньше, чем страна. Он ненавидит Петра, Петербург, Ленина, Ленинград. А как же Пушкин, Ахматова, Блок – без Петербурга и Ленинграда? Затем хвалит «деревенскую» литературу. Там действительно удачи: Белов, Можаев. Ну а поэзия? А Войнович? Корнилов?
Ух, дорого обходится ему православие.
– Почему у вас в книге ничего не говорится о Слуцком?
– Да ведь я не даю стенограммы исключения Пастернака, к тому же Слуцкий 2 года в больнице. (Этого они не знали.)
– А каких поэтов вы любите? Тарковского, конечно, я надеюсь.
Я перечисляю аккуратно всех, кого люблю. Она:
– Самойлова не люблю. Прозаичен.
Я все радовалась, что А. И. она не трогала, но нет. Вот мы в передней, гости уходят. Он – с доброй улыбкой:
– В последнее время А. И. жил тут недалеко, правда? Он прислал мне приглашение на нобелевское торжество – 9 апреля, – и там был вычерчен план так аккуратно.
– Это, наверное, не сам он чертил.
Муж:
– Почему же не он? Артиллерийский офицер умеет чертить точно.
Я молчу. Она мне:
– Вы, наверное, считаете его сверхчеловеком.
– Я никого не считаю сверхчеловеком. Но у него есть чему поучиться.
– Он думает всегда только о себе.
– И поэтому он написал «Архипелаг»? – спросила я, учтиво открывая перед нею дверь и выходя вслед, чтоб вызвать лифт.
– Пример надо брать не с него, а с А. Д., – сказала она.
– Ну и берите. – Мы вышли на площадку.
– А об Ал. Ис. мы с вами еще поговорим, – сказала она.
– Нет, со мной об А. И. вам поговорить не удастся, – ответила я, улыбаясь, и помахала рукой – они уже оба были в лифте.
Да, она все время повторяла: «Я нервничаю… За Жорой машины хвостом». Я ей хотела сказать: «Примите валерьянки». Еще бы за Жорой не ездили – он подписал протест против вторжения в Афганистан…