<…> На днях произошел забавный случай, лишний раз подтвердивший, какая у меня в колледже репутация. Ректор отозвал меня из зала, чтобы расспросить о моих премиях и узнать, написал ли я некролог памяти Перси Бейтса[61]. Лондж поинтересовался, что случилось, и я ответил, что меня выгоняют за аморалку. Он, естественно, не поверил, однако не преминул сообщить об этом Дэвису, и тот, приняв сказанное за чистую монету, сообщил о случившемся не только старшеклассникам, но и вообще всему колледжу. «Я, если честно, нисколько не удивился, ожидал, что нечто подобное рано или поздно произойдет». В результате, последние несколько дней ко мне то и дело подходят соученики со словами сочувствия: «Да, не повезло, старик. И с кем же ты спутался?» Многие поверили, Кэрью в том числе. Мне-то, разумеется, наплевать, просто забавно, ведь жизнь я здесь веду поистине праведную, если не считать, конечно, разговоров. А впрочем, я давно заметил: тот, кто избегает дурных слов, способен на дурные дела.
Через три недели, если только я не провалился, мне станут известны результаты экзаменов на стипендию.
Из нашей жизни, мне кажется, ушло главное — дружба. Никто, по-моему, не заводит больше настоящих друзей — об увлечениях я не говорю. Если дружба и сохраняется, то единственно в нашей памяти.
Сегодня вечером — стоя, как всегда, на коврике перед камином — Кэрью излил мне душу. Теперь я понимаю: с моей стороны было ошибкой пытаться переделать своих друзей под себя.
Сегодня утром в 9.30 сдавал общий экзамен. Мне он понравился — как, впрочем, и всем остальным. Всего сдающих собралось человек пятьдесят-шестьдесят: все как один — разбойники с большой дороги, но разбойники-интеллектуалы. Я отвечал на четыре вопроса. Первый — моя любимая биография. Я выбрал «Бердслея» Артура Саймонса[62] и написал вроде бы неплохо, во всяком случае, довольно живо. Затем, сильно рискуя, ответил на вопрос: «Внес ли XIX век свой оригинальный вклад в живопись и архитектуру?» Исписал страниц пять — в общем, остался собой доволен. Затем последовал каверзный вопрос о Таците — является ли он самым «актуальным» античным автором, а также вопрос о том, «существуют ли темы, совершенно не пригодные для поэзии». На последний вопрос ответ я дал довольно расплывчатый, вылившийся в панегирик Руперту Бруку[63]. В целом же, думаю, впечатление я произвел благоприятное.
С переводом с листа Ливия я справился, но не более того — впрочем, это ведь еще только предварительный экзамен. Сегодня вечером переводим с французского — и тоже с листа. Вот где будет комедия! А завтра начнется самое серьезное: английская история и эссе.
Прошлая неделя выдалась самой в моей жизни счастливой. Как я сдал экзамен, мне, правда, пока неизвестно. Не буду удивлен, если я получил положительный балл, или огорчен, если провалился. Французский текст я переводил лучше, чем ожидал, а английскую историю ответил и вовсе неплохо. Мне попались английская Реформация и младший Питт[64]. Хуже всего получилось эссе — тяжеловесное, многословное, претенциозное. Viva[65] сдал превосходно. Гоняли меня по сельскому хозяйству XVIII века, но при этом были со мной очень обходительны, я же, по-моему, — умен. <…>
Сегодня утром, спустившись к завтраку, обнаружил на столе два письма из Оксфорда. Одно — официальное, где сообщалось, что я получил Хартфордскую стипендию[66] в сто фунтов. Другое — частное, в котором содержалось поздравление от проректора[67]. Нельзя сказать, чтобы оно меня очень уж порадовало. Сей милый человек писал, что стипендии я удостоен главным образом за умение хорошо писать по-английски и что общий экзамен и английскую историю я сдал лучше всех, а европейскую — хуже всех.
Очень унылый день тут же превратился в самый радужный. Все меня от души поздравляли. Брент-Смит написал мне письмо. Лучше всего то, что теперь я могу уйти с чистой совестью. Сто фунтов на земле не валяются. <…>
Один из самых трогательных комплиментов сделала мне миссис Невилл-Смит, с которой я ни разу раньше не разговаривал. Мы встретились вечером на лестнице. «Поздравляю вас со стипендией, Во. Теперь вы можете, я полагаю, немножко расслабиться. И все остальные — тоже». <…>
Двадцатые годы[68]
В двенадцать ночи, если память мне не изменяет, оказался в комнате бедного Майкла Лерой-Болье в Бейллиоле[69]. Большую часть вечера он провел в слезах — его до смерти напугал Питер, разбив у него на глазах тарелку. Народу набилось столько, что дышать было нечем. После двенадцати остались только выпускники Бейллиола — мертвецки пьяные. Пирса Синотта уложили в постель, и около часа ночи Бенуа и Патрик Балфур спустили меня на веревке из комнаты Ричарда. Выбрался через туалеты в Нью-Куод, что не могло не сказаться на состоянии моего костюма, и проспал несколько часов.