говорит она в своем «Вступлении».[42] Она говорит здесь, что чувство необходимо для интеллекта, для жизни. Можно отвергать поэтический лепет, но нельзя уничтожать поэзию как фактор цивилизации.
Какова же эта новая поэзия? Ибо после взбучки, которую ей задали позитивисты, она должна быть новой.
Конопницкая определяет ее так:
Таким образом, Конопницкая в своих стихах поведает нам о человеке, о его тяжелой доле, о нищете, слезах. Итак, она покидает таинственный мир эльфов и русалок – порывает с романтизмом, романтизмом в узком смысле слова, рожденным вдохновением Мицкевича и берущим свое начало от Клопштока и Гете.
Грань между этими понятиями очень тонка, но она существует и существует именно у Конопницкой. Она – родоначальница новой поэзии и единственная ее представительница. Приглядимся же к этой особе…
Мария Конопницкая, урожденная Васютынская, родилась в 1846 году.[44] Образованием своим занималась сама, вышла замуж, путешествовала по Карпатам, в 83 году ездила за границу, в 84 году редактировала «Рассвет».[45] Вот и все, что известно о ней в истории литературы. Хмелевский в «Очерке польской литературы последних 20 лет»[46] едва упоминает о ней, не больше уделяет ей внимания наш злоречивый Антоний Густав в истории литературы Спасовича,[47] время от времени в хронике «Правды» или «Колосьев» попадаются скудные стереотипные рецензии. Исследования же, из которого пишущий эти строки Сент-Бев мог бы что-нибудь позаимствовать, до сих пор еще нет. Ну что же, будем громоздить парадоксы!
Как я уже сказал, поэзия Конопницкой отличается от романтической поэзии следующими чертами: она демократична, использует успехи нашего позитивизма и вбирает в себя достижения… натурализма. Внешне, по своей форме, она отличается от поэзии предшествующего периода лишь индивидуальной манерой поэтессы.
Словацкий тоже был демократом, но его демократизм не имеет почти ничего общего с демократизмом Конопницкой. Демократизм Словацкого проистекал не из живого ощущения действительности, он не был рожден непосредственным сердечным восприятием людского горя и нищеты, то не был крик отчаяния, рвущийся из груди при виде того, как массы народа теряют человеческий облик. Демократизм Словацкого был идеей, почерпнутой из созданного поэтами мира; убегая от многоголосого шума жизни, он переживал ее печали и радости в сонном ясновидении. Таков же был и второй наш демократ – Уейский[48] и третий – Аснык. Послушаем же теперь нашу поэтессу:
Эта жалоба словно бы исторгнута из груди Фауста, и в то же время она настолько сугубо польская, что невозможно обвинить поэтессу в плагиате чувства. Сравнив этот демократизм с философскими рассуждениями Словацкого в письме, например, «К автору трех псалмов» или с иронией, звучащей в его «Гробнице Агамемнона»,[50] мы легко заметим различие. Струны же, которую с такой силой затронула Конопницкая, у нас не касался еще никто.
Прочтите, например, «La république» Уейского[51] и «На Новый год» Асныка, и вы поймете, что они провозглашают демократизм, исходя из принципа во имя благородной идеи равенства, в которой заметен легкий оттенок космополитизма. Конопницкая же не может молчать, потому что ее ранит, мучает, терзает нищета мужика, мужика, а не мужичка, и притом польского мужика.
И она вовсе не доктринер, она не подчиняет интересы всех слоев общества интересам народа. Извините, господа, что я непрерывно цитирую стихи, но приведенные отрывки лучше всего говорят сами за себя: