-- Конечно, если бы Толстой был пророком и ясновидящим, может, он и направил бы свою критику Церкви и государства по иному руслу, -- примирительно сказал генерал Казакевич, -- а он наперед не знал о времени
-- Един Бог без греха, -- пошутил епископ Павел. -- Он мог бы критиковать нас сколько его душе угодно -- мы стоим этого, про попов критика самая соблазнительная, а только выводы должны быть совсем другие. И самого большого грешника не укорять надо и изгонять, а нужно его очистить покаянием и простить, а из его критики выходило, что всех нас надо выгнать грязным метлом и нарушить православную веру!
-- А вы где были, владыки? -- вмешался священник Архангельский (он считался крайним обновленцем, но в тюрьме пользовался дурной репутацией шпиона). -- Вы как реагировали на его критику: "Волк в овечьей шкуре, "Лев рыкающий", вы даже не вникали в смысл его рыканий и торопились только обозвать его страшными именами. Вы не хотели по требованию времени пересмотреть церковные догмы и молитвы и отменить то, что стало не по времени и противу разума, и заботились только о сохранении доходов и пугали народ его проклятием!
Этого священника не любили в 48-й камере, считал его ссученным, и он это знал и не стеснялся при таком разговоре с посторонними прямо в лицо обвинять епископов, тем более в это время он уже решил навсегда отказаться от своего звания и сложить духовный сан, о чем и говорил со мной задолго до этого разговора. Бранил епископов за то, что они ему не помогают, как другим, передачами с воли, как к примеру помогали дьякону Чайкину, находившему-
344
ся в нашей 26-й камере. И у меня лично он настойчиво домогался, чтобы я его "включил в список для получения помощи с воли", считая меня членом воображаемой организации, которая должна была, по его мнению, помогать всем заключенным своей партии. И когда я отказался исполнить его просьбу и разуверил его в его ошибке, он перестал ко мне ходить и здороваться на прогулке.
-- Плохим вы были иереем, отец, если не знали о нерушимости и неизменяемости церковных правил и апостольских постановлений, -- упрекнул его обиженно епископ Никон, -- Святая Церковь не институт изобретений и не склад товаров на все вкусы, она есть Божественное установление, освященное самим Господом, и без соборных решений никто не вправе их изменять!..
-- Вот и дождались, -- с раздражением перебил опять Архангельский, -- не изменяли сверху, а теперь всех нас отменили снизу, что мы теперь, кому нужны, сироты бездомные!
-- Божья воля, отец, -- сказал тихо епископ Бережной, -- без Бога не до порога, а с Богом и через море, а только иерею роптать не подобает, он должен со смирением переносить все испытания, памятуя слова Господа о том, что соблазны должны быть в мире. Не вся же Православная Церковь сидит в тюрьме и терпит бедствия, остались и пастыри и пасомые для дела Божия!
-- Остались не пастыри, а приспособленцы, владыко, -- резко возразил Архангельский, -- надо было нос по ветру держать, тогда бы и мы здесь не парились. Я теперь очень жалею, что не согласился с евдокимовцами. Пользы не сделал, а семье навредил!
-- Ну это вы поправить всегда сможете, отец, -- насмешливо сказал Павел, -- заявите в ГПУ, что слагаете сан, вас и выпустят, да еще в какой-нибудь магазин продавцом поставят, а что Церковь в таких маловерах не нуждается, в этом вы и сами уверены!..
-- Если бы я был, как вы, владыко, монахом, я не скулил бы о своей нужде, -- виновато перебил он, -- а вот как семья-то на шее, поневоле и от сана откажешься, каково ей теперь, капиталов-то с ней не осталось, кому они нужны?
-- Не малодушничай, отец, -- укоризненно сказал Павел, -- Господь позаботится о верных, только не надо роптать прежде времени, каждому свой путь указан, и нам его не изменить своей волей!
-- Не надо переходить на личности, -- вставил Казанский, -- мы ведем беседу о Толстом и давайте ее продолжим
345
с общего согласия, а на личной почве мы ни до чего не договоримся, а только перессоримся. Вы нам скажите, -- обратился он ко мне, -- вы близко знали Толстого, ужели он не тяготился как отступник и враг православной веры, не чувствовал греха перед русским народом, отнимая у него самое сокровенное?
Я стал говорить, что для Толстого Православие и христианство не были синонимами и что он, по-моему, был большим христианином, чем каждый из нас, и больше нашего болел душою за те суеверия, которые поддерживала Церковь в гуще народа, выдавая их за христианскую веру. Толстой не проповедовал безбожия, как большевики, наоборот, он много труда положил на очищение и углубление христианского жизнепонимания, и вы сами согласитесь, что до кого оно доходило и касалось, тот человек и внешне и внутренне изменял свою жизнь к лучшему, и это к концу его жизни становилось бесспорным фактом...