В библиотеке брата я нашел много книг, так называемых масонских: «Угроз Световостоков», «Сионский вестник» и другие. Я перелистывал их, но читать не имел терпения, отчасти и потому, что рассуждения вообще мною пропускались в книгах, а здесь они излагались еще в сочетаниях, малопонятных даже для взрослых. У отца из этой литературы видывал я Юнга Штиллинга и Эккартсгаузена, — книги, как говорил он, запрещенные; не раз принимался я и за них, но тоже никогда не мог одолеть. Был у отца на «увещании» и под духовным надзором один из прихожан, заподозренный в масонстве, но повинный, кажется, единственно в том, что состоял сотрудником Библейского общества. Мое любопытство не могло не быть возбуждено: что же такое масоны? Отец отвечал уклончиво, а брат ограничивался объяснением, что «они идут против престолов и алтарей»; дополнял, впрочем, что масоны отвергают наше богослужение, признавая исключительно внутреннюю церковь. По-видимому, брат и сам не прочел книг, имевшихся у него. Да и действительно, нужно было иметь уже несколько испорченный духовный вкус, ум, до известной степени ложно раздраженный, чтобы погрузиться в масонскую литературу. Мне передали только о внешнем обстоятельстве, послужившем к гонению на масонов. В Академии художеств президент Оленин предложил в почетные члены Аракчеева, а вице-президент, он же и издатель «Сионского вестника», Лабзин, возразил, что неуместно Академии вводить в свой состав лицо, не ознаменовавшее себя ни трудами художественными, ни содействием искусству. «Я предлагаю, — отвечал Оленин, — ввиду того, что граф Аракчеев есть особа, приближенная к государю». — «Тогда, — отозвался Лабзин, — достойно предложить в члены Академии Илью, лейб-кучера; он есть лицо, более всех близкое к государю». Оленин тотчас закрыл собрание, и оттоле-де, передавал при мне брату Груздев, начались преследования, причем масонов обвинили, между прочим, в соучастии с карбонариями. — «А что такое карбонарии?» — спросил я потом, и тут-то получил ответ, что это люди, которые идут против престолов и алтарей. Никакого дальнейшего объяснения не последовало; да и в моей мысли никакого возбуждения этот ответ не произвел; он остался в памяти внешним наростом, не находя ничего в душе, с чем слиться и пустить органический рост.
В моем присутствии передавались еще происшествия, довольно свежие тогда, с письмом Чаадаева в «Телескопе» и с «Историей ересей» Руднева. То и другое обсуживалось опять только со внешней стороны.
В чаадаевском письме видели оскорбленное тщеславие офицера, посланного к государю в Верону курьером с известием о бунте Семеновского полка, но по приезде занявшегося туалетом; предваренного вследствие этого австрийским курьером и за то подвергшегося высочайшему неудовольствию. Своею статьею он вымещает, судили так, свою заслуженную неприятность. В этом отзыве была доля правды. Двадцать лет спустя я видел Чаадаева. Он был воплощенное тщеславие и в то же время, как выражаются французы, tire a quatre epingles [19], до чопорности заботливый о своем туалете. И опоздавший курьер, и автор антинациональных писем виден был в нем. Затем винили Надеждина, который подвел Болдырева, цензора, окрутил его, заговорил, заморочил и убедил подписать одобрение к печатанию, не читая. Припоминали, что легкомыслие у Надеждина основная черта характера.
В рудневской истории находили, что Филарет поступил несправедливо, обрушившись на цензора (П.С. Делицына), которого все участие ограничивалось тем, что для формы поставил он на книге свое имя.