— Может, ты возьмешь ту, Галли?
— В платье? Нет, Сара. За нее не дадут и пяти фунтов. Ее можешь оставить себе.
— Что ж, Галли, — и она по-старушечьи вздохнула, глубоко и умиротворенно. — У тебя на нее больше прав. Не стоит нам снова ссориться, в наши-то годы.
— А мы никогда и не ссорились, Сэл. Только расходились во мнениях.
— А ведь хороша я была, когда ты писал этот портрет. Ты тогда мною очень гордился.
— Да, ты была хороша. Взгляни на картину.
— Может, мы и ссорились... Но мы были молоды... Хорошо быть молодым.
— Мы и сейчас не так уж стары.
Она покачала головой:
— Ты и представить себе не можешь, какой старой я себя чувствую! До мозга костей.
— Ну-ну, Сэл, не унывай. — Я взглянул на ее заплывший глаз, вспомнил, сколько у нее напастей и как здраво она сейчас распорядилась картиной, и растрогался. И поцеловал. Но не попал в губы, потому что мы столкнулись носами. Со смерти Рози, то есть уже десять лет, я ни с кем не целовался и совсем забыл про это естественное препятствие. — Лучше тебя у меня никого не было, Сэл. И красивее. Утеха для глаз и всего прочего тоже. Красивая мы были пара.
Сара заулыбалась, и на ее щеках под красными прожилками выступил румянец... Она закачала головой.
— Да, Галли, ты всегда получал все, что хотел. А ведь, правда, у меня была неплохая фигура.
— И сейчас еще неплохая, — сказал я.
— Во всяком случае, не такая плохая, как ты думаешь, — сказала Сара, подарив меня таким взглядом, что я расхохотался. Был еще порох в пороховницах!
— Образец женщины.
— А ведь ты не видел, какая я была когда-то, Галли. Ведь я уже пятерых выкормила, когда ты стал писать меня. А когда я только пошла в служанки, талия у меня была девятнадцать дюймов.
— Эх ты, дурочка. Портить такие формы!
— Знаешь, на мой взгляд, ты сделал мне бедра чуть пышнее, чем они были. Я тебе и тогда говорила. Это не мои бедра, Галли. Они больше похожи на бедра Рози.
— Нет, это твои бедра, Сэл. Бедра всегда были твоим сильным местом. Жаль, что весь мир не мог любоваться такими бедрами.
— Они были неплохой формы, но ты сделал их слишком мощными.
— Бедра и должны быть мощными. Краеугольный камень всей постройки. Очаг в доме. Алтарь в церкви. Основа цивилизации. Средиземноморский бассейн. Ось, вокруг которой вращается мир.
— Голубой занавес хорош.
— Ты хочешь сказать, хорошо оттеняет некий треугольничек.
— Треугольничек? Ты хочешь сказать...
— Левую щечку.
— Ах ты, шалунишка, — сказала Сара, совсем уже оживившись. — Да и цвет кожи не совсем мой. Вряд ли я была такая розовая, разве что... если долго сидела на гальке.
— Чудесный цвет. Как у младенца.
— Да, кожа у меня была неплохая. Когда после первых родов я стала делать массаж, массажистка уверяла, что в жизни не видела такой кожи. Но ты удлинил мне подбородок, Галли. Я знаю, он чуть-чуть широк. Но, честное слово, ты сделал из меня злодейку из «Марии Мартин»{49}
.— Зато я подправил тебе нос.
— Удивительно, как белое пятнышко оттеняет это место. — И она показала носком туфли на грудь.
— Да, — подтвердил я. — Твоя левая — совершенство.
— Ну раз ты сам начал, так уж я скажу: для женщины, выкормившей пятерых, да еще таких сосунов, просто чудо, что грудь у меня не стала как старый кошель.
— И вот тут, от подмышки к соску, хорошо получилось. Превосходно. Какие холмики...
— И признайся, они были у меня тугие.
— Тугие. Как головки датского сыра.
— И на редкость белые.
— На редкость. Как взбитые сливки.
— Знаешь, Галли, нянька, бывало, глаз от них оторвать не могла, когда я кормила. Мне даже не по себе становилось. Она уверяла, что ни у кого не видела грудь такой красивой формы. А она-то их столько перевидала на своем веку! Сотнями. Как скотник кормовую свеклу.
— Взгляни на эту жилку. Какой мазок! Нет, черт возьми, чем-чем, а кистью я владел.
— Мистер Хиксон тоже так считает. Он говорит, что у тебя был удивительный дар и что ты только раз сумел использовать его до конца — когда написал мой портрет. Ничего лучше «Ванной» ты не написал.
— Ты хочешь сказать, ничего забористее.
— Если ты не написал бы ничего, кроме этой картины, ты все равно остался бы жить в веках. Это мистер Хиксон мне сказал.
— Если бы я ничего больше не написал, Сэл, лучше бы мне быть не художником, а фабрикантом губной помады.
— Никогда не забуду, с каким нетерпением ты срывал с меня платье, и я никогда не знала зачем — то ли положить меня на постель, то ли посадить перед мольбертом. Ты очень любил рисовать меня, Галли. Ведь правда?
Она стояла — циклоп с заплывшим глазом — и не могла налюбоваться на свое изображение. На щеках ее были следы слез.
— Ты, верно, каждый вечер глядишь не наглядишься на свой портрет, Сэл. Смотри-ка! Даже углы замусолила.
Она покачала головой:
— Я и думать о нем забыла.
— Ну-ну, Сэл. Ври, да знай меру.
— Раньше я, бывало, нет-нет да взгляну на него. Чтобы вспомнить счастливое времечко. Но с тех пор, как я живу здесь, — ни разу. Не до портрета мне.
— А сейчас ты приободрилась. Все из-за портрета. И у меня от него на душе веселей стало.
— Да уж что говорить. Тебе было чем полакомиться.