– «Свеча Господа – душа человеческая», – процитировал Анджело.
– Да, – кивнула Ева. – Именно.
Комната вновь погрузилась в тишину, и на лицо Евы вернулось пустое выражение.
– А табуретки? – настойчиво спросил Анджело, не желая, чтобы она опять от него ускользнула.
Ева чуть заметно вздрогнула, словно на мгновение забыла о его присутствии.
– Так мы ближе к земле. И к любимому человеку, который теперь в ней.
Символизм. Что ж, Анджело был католическим священником. Если он в чем-то и разбирался, так это в символизме.
– А зеркала?
Все зеркала в доме были завешаны темной тканью.
– Шива – не время думать о внешности. Никто не может осуждать скорбящего. Люди имеют право переживать горе так, как просит их душа. Это жест доброты к ним. Вся шива – о тех, кто остается.
Анджело потянулся и взял Еву за руку, пытаясь хоть такой мелочью облегчить ее ношу. Некоторое время они сидели на своих странных маленьких табуретках, глядя на колеблющееся пламя свечи и цепко переплетя пальцы.
– Я соблюдала шиву после твоего рукоположения, – неожиданно сказала Ева. – Я не понимала, что делаю. Но ровно неделю не выходила из дома. Просто не могла. Завесила зеркало в комнате, чтобы мне не пришлось на себя смотреть. И все семь дней спала на полу. Ты оставил меня, и я скорбела.
Ева невесело засмеялась и высвободила руку. Анджело не нашелся с ответом, но это внезапное признание каким-то образом достигло своей цели, потому что его сердце в ту же минуту отяжелело от разделенной скорби.
Она была на его рукоположении. Они все пришли – Ева, Камилло, Феликс, Сантино и Фабия. Его семья. Анджело оставалось лишь догадываться о впечатлениях Евы в тот день. Что она подумала, увидев его распростертым ниц, со сложенными под головой руками и закрытыми глазами, пока над ним и сквозь него бесконечно прокатывалась священная литания?
«Боже, сделай меня достойным. Сделай меня лучше. Помоги стать Твоим верным слугой. Помоги стать лучше, чем я есть» – так он беззвучно молился, и в самом деле желая только быть лучше, быть достойным.
В памяти встал мраморный Георгий резца Донателло, и Анджело почувствовал, как начинает щипать глаза.
«Помоги мне победить моих драконов, – шептал он. – Помоги одолеть змея. Не дай дрогнуть. Помоги. Помоги».
– Отче Небесный, Боже, помилуй нас. Сыне, Искупитель мира, Боже, помилуй нас. Дух Святой, Боже, помилуй нас, – нараспев повторяли голоса вокруг.
Руки Анджело были миропомазаны и перевязаны – знак, что отныне все благословленное им будет благословлено Господом. Епископ возложил ладони ему на голову и спросил, клянется ли Анджело в смирении. Он ответил «да». «Да» смирению. Тогда епископ спросил, готов ли он посвятить свою жизнь Богу и отринуть земные блага. Он ответил «да». «Да» нищете. И наконец – «да» обету безбрачия. «Да» – готовности отвергнуть наслаждения плоти ради радостей Царства Небесного. Только ему Анджело обещал свою жизнь, сердце и верность.
И все же он не мог перестать думать. Думать, что чувствует сейчас Ева, глядя на него. Испытывает ли то же волнение, которое посещало его всякий раз, когда священник выносил чашу для причастия и голоса взмывали к куполу благоговейным хоралом. Анджело не мог перестать размышлять, замечает ли она эту красоту, понимает ли ее тоже. Ему отчаянно хотелось, чтобы поняла. И отчаянно хотелось, чтобы это стало ему безразлично.
Внезапно Ева подалась к нему, и Анджело на секунду решил, будто она снова собирается взять его за руку. Но вместо этого Ева ухватила ниточку, вылезшую из рукава его сутаны, оторвала ее и принялась разглаживать в пальцах.
Когда на следующее утро Анджело уехал в Рим, нить из его сутаны была обернута вокруг клочка ткани, оставшегося от рубашки Феликса, и приколота к ее блузе.
В августе, через два месяца после смерти Феликса, Камилло взял Еву на пляж; «однодневный вояж», так он окрестил их поездку. Теперь им было позволено только это. Однодневные вояжи. Они не могли ни остановиться на курорте, ни снять домик, а потому сели на поезд до Виареджо, прошли десять минут от станции, скинули обувь и погрузили ноги в песок, притворяясь, будто они в отпуске – отпуске, в котором так нуждались.
Из-под закатанных брюк Камилло торчали костлявые лодыжки. Он снял шляпу, и теперь ветер ерошил его полуседые волосы, а солнце отражалось от очков, рассыпая блики. Ева спустила с плеча корзину для пикников и убрала босоножки внутрь, чтобы не нести их в руках. Пляж был переполнен – настоящий лес зонтов и хохочущей детворы, – и она невольно пожалела о безлюдных пляжах Мареммы, где часами могла идти вдоль кромки прибоя и так и не встретить ни одной живой души.
В конце концов они отыскали местечко, где присесть, и разложили на покрывале обед, разглядывая все и ничего и наслаждаясь хотя бы краткой переменой декораций. Снова налетел ветер, обдав их песком и солеными брызгами, и обед начал ощутимо хрустеть на зубах.
– Забавно, правда? – неразборчиво пробормотал Камилло, глядя себе под ноги.
– Что забавно, пап?