Илье-то видно, а Добрыня, как Настасью приметил, не токмо что из-за стола, мало из портов собственных не вылетел. А ведь и вылетел бы, кабы Илья ему на ногу не наступил да за рубаху не ухватил. Усадил обратно на лавку, в бок толкнул, — не глядя, мису с чем-то подвинул, кувшин, — погоди, мол, не время. А самому грек какой-то шибко не понравился, через Алешку от князя приткнувшийся. Лицо тощее, нос орлиный, глазки бегают, морщится — не одобряет, знать, что вокруг творится — кому и быть, как не греку. Этот чем-то выслужился перед князем, потому — остальным отдельный стол поставлен.
Пока Илья греков рассматривал, Добрыня уж и мису опустошил, и кувшин, и даже от брата старшего поотодвинулся. Улучил время, когда тот совсем зазевался, шмыгнул с другого конца лавки, — кто там сидел, все на пол полетели, что твои желуди, — выпростал из-за себя гусли. Пробежал по струнам пальцами — ровно ручей звонкий, весенний, на волю вольную из-под снега пробился.
— Дозволь, — говорит, — князь, молодых песнею потешить.
Князь просиял, а того грека, что рядом с Алешкой, аж перекосило. У Ильи аж рука зачесалась, — шалость детскую учинить. Ухватить яблоко моченое, — да в чело кощею.
— Изволь, — князь ответствует. — Коли потешишь, проси у меня, чего хочешь, ан пожалую, чем смогу. Ну а коли игрец из тебя никудышный окажется, — не взыщи. Кривая кобыла, да перья с дегтем — вот и вся твоя награда будет.
Поклонился Добрыня, выбросил руку, зазвенели струны. Вспорхнула песня величальная до сводов каменных; что там до сводов — должно быть, до самого Славутича. Смолк разом гомон, застыли бражники, кто как, шевельнуться боятся. Слыхал Илья как-то байку, будто гусляр какой-то пением своим царя водяного обворожил, так вот, какой бы дока он ни был, а Добрыне в подметки не годится. Добрыня — ему разве что с самим Бояном тягаться. Никто и не заметил, как гусляр напротив жениха встал.
Ну как тут не узнать Добрыню! Ан нет, заворожила песня величальная, никто кроме как на жениха и не смотрит.
Поклонился гусляр жениху, шаг шагнул — против невесты стал.
Закончил величать невесту, назад отступил, против князя встал.
И так он это спел, что Илья только вздохнул: ни к чему все его увещания были.
Нахмурился князь, вскинулся Алешка, медленно, очень медленно повела головой Настасья — глаз не сводит с гусляра. А тому скрываться без надобности. Полетели гусли расписные на стол греческий, спорхнула на пол шапка.
— Добрыня!..
А тот уже в Алешку вцепился, через стол его тащит…
Жил да был на свете белом Иванище. Кто его так прозвал, отчего — неведомо. Других — тех просто Иванами зовут, а этот вдруг — Иванище. Может, его тоже поначалу Иваном звали, только спросить не у кого. Потому — откуда он такой взялся, где жил-был, про то тоже неведомо.
Вот вздумалось как-то Иванищу этот самый белый свет, на котором он жил-был, обойти да посмотреть, где как люди живут. Вдруг где получше будет, чем в родимой сторонке? Там и осесть можно, хозяйством обзавестись, остепениться. Сам ли до того додумался, али надоумил кто, а только вскинул на плечо суму, взял в руки клюку о сорок пуд, лапотки надел о семи шелках, а посредь шелков каменья самоцветные заплетены… Или это он уже потом в лапотки такие обулся, а поначалу в простых отправился?.. Ну да не про то речь. Идет это он себе, днем — по красному солнышку, ночью — камешки самоцветные в лапотках ему путь кажут… — Или, все-таки, изначально они у него там были?.. — Сто царств-государств прошел, сто морей переплыл, а чтоб где приткнуться, того не отыскал. Тут ему жарко, там — холодно. Тут каждый день как из ведра льет, а там — вёдро, воды напиться не отыщется…
— Погоди, — прервал Веденю Илья. — Ты вот для чего мне все это плетешь? Аль не говорится в народе: живал молодец в деревне, веселья не знал, а как на чужбину подался — так и совсем зарыдал? Ты мне про Костянтин-град расскажи… Как там, что там…
— К тому и веду, — по виду обиделся Веденя. — Что да как — сам увидишь. А я тебе — что знаю…