Хозяйственная жизнь России в конце XIX века определялась противоречием между потребностью земледелия перейти от экстенсивных форм эксплуатации земельного фонда к интенсивному его использованию, требованьями народившегося промышленного капитала, все более подчинявшего себе капитал торговый, и политикой правительства, поддерживавшего свою финансовую систему путем повышения числа пудов вывозимого зерна, и свою власть – защитой политических форм, свойственных эпохам господства торгового капитала. Результаты такого противоречия между требованиями объективной действительности и субъективными опытами управления страной сказались: в деревне в форме крайнего обнищания, хронического голода крестьян и разорения мелких помещиков, в городе спазматическими подъемами промышленности и длительными кризисами: и финансовыми, и производственными. Разоренные и потомство разоренных осаждались в городе: они или выгонялись нуждой из деревни, или не имели возможности убежать в нее из разорившего их города. Общественная группа деклассированных интеллигентов численно увеличивалась с каждым месяцем. Самый характер ее комплектования изменился: раньше она пополнялась выходцами из среды, стоявшей в глазах ушедших из нее людей ниже той среды, в которую они попадали, порвав с вотчиной, теперь исход приобретал обратный характер. И дети дворян, пропивших выкупные платежи, и потомки мелких купцов, прикрывших «дело» или влачивших свои дышавшие на ладан предприятия по направлению к братской могиле концентрованного капитала, и родственники жертв банковских крахов, и присные обанкротившихся пионеров промышленности не могли особенно восторгаться переменой своего существования. Новый уклад бытия казался им тяжким, перспективы были мрачные, политический режим, связывавший личную инициативу этих отщепенцев погибавшего патриархального быта угнетал их сознание, времена давно прошедшие казались им золотым сном, настоящее, было не верно и действительность слишком зыбкой, неустойчивой и неприятной, чтоб не подлежать скорому исчезновению. Они его призывали. Люди активного характера стали революционерами, пассивные, созерцатели пустились в мистику или в искусство. Если вспомнить, как они учились и какой преувеличенно филологический характер носила гимназия александровской эпохи, легко себе представить, что за характер имели литературные вкусы молодых поэтов того времени.
Привычка к лингвистической тренировке помогла им в легком усвоении чужих языков. Постоянное же пребывание под воздействием греко-римской словесности, обнаружив нестерпимую слабость поэтических форм, господствовавших среди продукций предшествовавшего поколения, заставило их учиться современной поэзии у иностранцев, стоявших и по психике (строй общества экономически депрессированной Франции 80‑х годов был им ближе российского быта 60‑х, чьи традиции тогда господствовали в качестве идеала) в более близком к ним отношении.
Бальмонт, литературный ученик, а впоследствии наследник поэтической популярности Надсона, скоро перешел от собирания неизданных стихов Апухтина к усовершенствованию некрасовского трехдольника1
, совершенно испорченного «поэтами невыплаканных слез». Он ввел в него звуковые усовершенствования и пытался разнообразить достаточно убогий словарь предшественника. Новшества его особенными достоинствами не обладали, но по тому времени казались верхом виртуозности. Забывая, что аллитерацией является согласование пред ударной согласной, он считал однородным явлением слова «близко» и «буря», считая аллитерацией единоначатие. Это явление действительно существует в германических языках, где ударение привязано к первому слогу, но об этом ему в пылу новаторства думать было некогда. Ему надо было успеть еще наработать побольше длинных слов, и он усердно принялся производить отвлеченные существительные от качественных прилагательных. А затем с остатками патриархального коллективизма надо было поскорей покончить и развернуть тот индивидуализм, который выработался в период нарождения промышленной Германии и, кажется, навсегда будет связан с именем Ницше. Работа была не особенно трудная, и легко, сравнительно, воспринималась; удача вносила оптимизм и жизнерадостность в надсоновский, исправленный и подкрашенный метр. Другим было трудней.Их жизнерадостность стала проявляться потом. Сначала это была определенно мрачная компания. Да и было отчего. Не сегодня-завтра последние остатки земли продаст государственный банк или родители последнего капитала решатся, либо глава семьи не дотянет до пенсии. Все было так превратно в этой юдоли скорби. Привычный быт умирал, мистика и спиритизм находили благоприятную почву у людей, обиженных временной действительностью настолько, что приходилось искать утешения в вечности. Некоторое здравомыслие мешало деятелям начального символизма договориться до Страшного Суда. В лице некоторых своих представителей они даже пытались анализировать причины происходящего в обществе, где живут не от тех благ,