Возможно, все дело в том, что это был не церковный сторож, а вахтер семинарии. Вахтеры высших учебных заведений во всем мире славятся своей суровостью.}
По пустой семинарии — прямо и направо. Аркады вокруг монастырского двора. Какие-то двери. Проскочили было вход в зал заседаний капитула. Вернулись, открыли незапертую дверь. А там леса, помосты, идет реставрация. Из сорока портретов видны в полумраке дай бог штук пятнадцать. Тут, подумав-подумав, вдруг сам собой зажегся свет. Монах в очках и святой Альберт спрятались где-то за лесами («за горами, за лесами, за широкими морями.»). Но и того, что есть, тоже вполне хватило для счастья.
Главное в этих портретах, как и во всех работах Томмазо да Модена, — открытие эмпирики.
Вот то общее, что можно сказать про все его фрески:
Ничто ничего не символизирует, ничто никаким, даже собственноручно созданным, каноном не определяется. Все уникально и однократно. Архетипы и платоновские идеи идут лесом. Изображение ни на что не намекает, ни из чего не вытекает, никакой традиции не следует, а прямо здесь и сейчас, без скрытых цитат и аллюзий, без малейшего парения духа, берет себе и существует.
Жил-был художник Томмазо да Модена — и вдруг он открыл реальность как бессистемное множество прекрасных эмпирических вещей. Например, монахов-доминиканцев. Этот бука, тот добряк, этот чинит перышко, тот смотрит в лупу. Этот молодой и нервный, тот старый и флегматичный. У этого все книжки стопочками, а у того — по всей комнате разбросаны. Почему? По кочану! Потому что все люди разные, а доминиканские монахи, среди которых многие дослужились до кардинальской шапки, до папской митры, даже до беатификации, — тоже люди.
У Джотто только некоторые (особенно плохие, например, Иуда) разные, у прекрасного Гварьенте — почти все одинаковые. Капелла ли Скровеньи, падуанский ли Баптистерий — это все балет заранее разученных, хотя и необыкновенно красивых поз, где еще можно под макияжем с трудом индивидуализировать приму, но не четвертого справа лебедя во втором ряду кордебалета. А вот да Модена в экстазе от того, что все раз и навсегда разные и всё разное, все позы — спонтанные, все композиции, все мизансцены, все бенедиктинцы (так же как все ангелы, все святые и все злодеи на других его фресках) — неповторимы. Он это открыл первый и научился тому, как это открытие сообщить миру с помощью кистей и красок.
В интернете вяло пишут о том, что Томмазо да Модена был последователем Симоне Мартини. Мартини — прекрасный художник, но, скорее всего, да Модена ни одной его работы не видел, а если и видел — все равно ничего общего. Мартини — это всегда губки бантиком, ручки изогнуты, как в индийском танце. А что там у да Модена — никогда заранее не известно: один — такой, другой — другой. А почему? А потому что один — он такой, а другой — совершенно другой.
Дальше откладывать нельзя, пора двигаться в сторону члена, потому что очки (судя по репродукциям, живьем-то я их не видел) — конечно, взаправду очки [у да Модена всё взаправду: очки, чернильница, ножницы (ножницы на одном из портретов видел), перо, бумага], но член, на мой взгляд, важней.
Нет в искусстве вещи более условной, чем гениталии. Античность придумала, как изобразить наготу так, чтобы причинные места выглядели настолько художественно-конвенционально, чтобы считаться приличными. Проще простого устроить скандал, нарисовав все как есть. С этим прекрасно справились и Курбе, и Модильяни. Такая незамысловатая вещь, как волосы на лобке, автоматически превращает картину в провокацию, а посетителя музея — в вуайериста.
Возрождение, изображая святых и самого Иисуса прекрасными нагими атлетами, все-таки всегда закрывало им чресла. Идеальное мужское тело, что в живописи, что в скульптуре, — это святой Себастьян, но и у него всегда тряпочка на бедрах.
Недавно заметил в венецианской церкви Сан Сальвадор (необыкновенно богатой хорошей скульптурой и владеющей великим «Благовещением» Тициана) отличного мускулистого святого Лаврентия, изваянного, кажется, Витториа. Он антично наг, но при этом, держа в одной руке, как и положено, решетку, другой прикрывает пах. Решеткой-то не прикрыться.
В Падуе, в готической церкви Санта Мария деи Серви, висит скандально знаменитое деревянное распятие работы Донателло: Иисус на кресте полностью обнажен, на лобке у него волосы. Можно представить себе, как это распятие смущало умы, если член (страшно представить себе, каков он был) отломали. Но и сейчас, с отсеченным удом, это единственное вспомненное мной ренессансное распятие без набедренной повязки наводит ужас. Потому что вот так, без трусов — это окончательно замученное, опозоренное человеческое тело.