Тола взяла звонок… с великой стремительностью вбежал кельнер, а был это кельнер элегантный, причёсанный, красивый, невозмутимый, который, когда раз говорить начинал, конца трудно было дождаться – рисовался своим полиглотизмом.
Поезд отходил в шесть.
Цивилизованный кельнер спросил, хочет ли графиня уже завтра осиротить город.
– Завтра – нет! Впрочем, не знаю! Дам знать! – ответила, отправляя его, Тола.
Разговор о путешествии и дороге, сборе и т. п. продолжался с четверть часа, хозяйка, с немного заимствованной живостью и неестественной весёлостью принимала в нём очень деятельное участие. Докторова была молчаливой… Затем пани Тересу отослали и остались одни. Тола поглядела за уходящей и села при своей подруге, хватая её за руку.
– Моя дорогая, – произнесла она, – не подозревай меня ни в каком остатке чувств, потому что вообще подгоревших вещей не люблю, ни в простом глупом, детском любопытстве – пожелай понять, что самых равнодушных судьба человека, которого некогда знали, интересует. Ты сказала, что он здесь, скажи мне… что с ним делается.
– Моя дорогая Тола, – в свою очередь беря её за руку, начала докторова, – детям часто нужно видеть вещи, от которых им становится дурно от страха.
– Я не ребёнок и не такая впечатлительная, как ты думаешь, – бледнея, начала панна, – говори смело.
– Приказываешь – щадить тебя не буду, – сказала докторова. – Несколько дней тому назад старичок профессор, которого ты видела у меня, вышел очень рано на ботаническую экспедицию на реку. Он был как раз очень сильно занят своими любимцами, нашедши какой-то пышный экземпляр Solarium, не знаю уже, которого, когда его странный шелест в эту пору разбудил. Под старым дубом молодой ещё человек, в лохмотьях, оборванный, с побледневшим лицом надевал петлю, на которой собирался повеситься.
Тола с криком заломила руки.
– И это был он! Он! Не может этого быть!
– Это был он или, скорее, руина этого человека, которого страдание сломало и довело до отчаяния. Один этот случай расскажет тебе всё, – добавила докторова, – больше уже тебе не о чем меня спрашивать.
Из прекрасных глаз Толи полились неудержимые слёзы, не думала их стыдиться в эти минуты и скрывать их.
– Этот прекрасный, весёлый, дерзкий… остроумный Тодзио, этот неженка и любимец достойной президентши, тот… а, Боже мой, я даже представить себе этого не могу. Ты видела его?
– Издалека, на улице, выглядит как привидение, но если бы был грустен, если бы притворялся Манфредом, играл какого-нибудь Густава или Конрада, может, показался бы мне достойным сожаления и смешным. Не так. Притворяется весёлым и очень счастливым – а от этого сердце разрывается.
– Что он тут делает?
– Достойный профессор, который его спас, кормил его, видимо, до сих пор, оставив часы, цепочку и что только мог у евреев – старается для него о каком-то размещении, какой-нибудь работе.
– Значит, президентша не оставила ему ничего?
– Даже воспоминания, – добросила докторова, – впрочем, это какая-то тайна. В последней болезни она вызывала ксендза Еремея, а после него, когда тот недавно умер, ничего не нашлось… и если бы что было, президент там хорошо стерёг.
Тола прошлась по покою, чтобы скрыть выражение своего лица, за которым глаза подруги следили… не имела силы говорить.
– Руина человека, интеллигенции, сердца, духа. А! Как это ужасно… видеть этот Божий цвет затоптанным ногой, испачканным, может, грязью, согнувшимся на сломанном стебле… есть ли на свете что-нибудь более грустное… Крапива бурно растёт под забором… а… они, – воскликнула она вдруг, останавливаясь перед докторовой.
У подруги также на глаза набежали слёзы, хотела уж сменить разговор.
– Когда едешь? – спросила она.
– Не знаю, ничего уже не знаю, – тихо отвечала Тола, потирая лоб, словно из него мысль, навязанную мухой, хотела выгнать. Можно ли так… сломленного человека бросить без опеки? Годится…
– Признаюсь тебе, – шепнула докторова, – я ездила сегодня специально к президенту, хотела в нём пробудить какое-нибудь чувство долга.
Тола издевательски рассмеялась.
– А! Какая ты наивная! В нём!..
Она сама устыдилась своей стремительности и поправилась:
– А что же президент?
– Я сумела его только до невиданного гнева довести… ничего больше.
– Знал уже о нём?
– Увы…
– Моя дорогая, – отозвалась Тола, – посоветуйтесь с вашим профессором, куда он хочет протеже увезти, потому что не думаю, чтобы ему тут дали побыть долго.
Она живо начала ходить по покою, видимо, боролась с собой… срывалась что-то говорить, а не смела, и румянилась.
– Послезавтра я выезжаю, – воскликнула она, – да, но завтра, дорогая моя… я могу быть у тебя случайно, понимаешь меня… а ты могла бы в этот день иметь у себя профессора с его – протеже.
– Если этот протеже соизволит быть, профессор мне говорил, что он отказался и отрёкся от общества. Как раз его я хотела иметь у себя из несчастного женского интереса. Знаешь, что на приглашение ответил профессор?
– Что же всё-таки?
– «Воздух салонов нездоров для меня, убогий сирота, пролетарий, бродяга, зачем туда пойдёт, где меня из жалости и милосердия принимать будут? Не могу…»