– Моя дорогая, – прервала Тола, – я не отчаиваюсь от этого, ты женщина, должна найти на это способ, чтобы он был у тебя, когда я тебя о том хорошо прошу.
Они обнялись; докторова вышла, а Тола бросилась, закрыв лицо руками, на канапе.
Нет на свете более прекрасной институции, как учреждения милосердия – но более грустного зрелища, чем они, трудно найти на свете. Этот несчастный порядок требует, чтобы люди были положены под номерами в залах, которые напоминают фабрики, чтобы их кровати стояли, поставленные симметрично в ряд, как ящики большой коллекции научных образцов. Больной перестаёт тут быть человеком, становится номером и болезнь. Прошу прощения за сравнение – как животные у желобов, лежат эти несчастные, заброшенные, сданные на чужие руки… и даже религиозное утешение приходит тут так же, как порция бульона. Есть что-то сверх всяких слов грустное в этом сборище существ, которых совсем ничего не объединяет друг с другом, кроме общей недоли.
Это что-то например оторванных лепестков от тысяч цветов… и сложенных для какого-то эксперимента… с каждого семейства по лепестку, а многие из этих лепестков, наполовину засохших, – забыли о цветке, к венку которого принадлежали. Также, когда над таким одиноким ложем, предпоследней постели человека, живой могилой, о которой оно объявляет, увидится наклонённое лицо того ангела утешителя, который зовётся сестрой милосердия, когда слышит мягкий шёпот, что больному напоминает голос матери, сестры или жены, когда такая капелланка задержится дольше у забытого угла, в котором смягчает боль словами утешения – в каком бы оке не показалась слеза волнения, а сердце и чувства не поразились?
Есть между людьми ангелы…
Именно такой ангел, хотя в очень скромном и невзрачном виде женщины в белой одежде сестры милосердия, бледном, немолодом, увядшем от работы и покашливающем, стоял у ложа, на котором только что положили старого человека, выглядящего так, как будто через минуту должен был скончаться.
Этот человек, которого в какой-то захудалой гостинице нашёл милосердный парень и отвёз в госпиталь, был уже старый, больной, пожелтевший, а уже остаток в нём сил напрасно поддерживал остаток жизни, дабы дольше страдал. Тяжёлое лихорадочное дыхание, прерываемое сухим кашлем, свистящим, резко волновал его измученную грудь, за каждым приступом кашля холодный пот выступал на его сморщенном лице и костлявые руки судорожно хватали одеяло, как бы искали опоры. Безумным взор то окидывал залу, которую, казалось, не видит, то снова закрывал глаза и как бы лихорадочным сном засыпал.
Сестра Хилария, напрасно стоя перед ним, хоть слово из него добыть хотела; добывались только вздохи – человек этот хотел уже умереть, а не мог.
Рядом с ложем, на котором он покоился, лежали ещё неспрятанные до сих пор узелки, кои привезли вместе с ним, и снятая с него бедная одежда, когда госпитальную надевали. По этим дорожным принадлежностям, по стёртой палке, которую парень забрал и положил вместе с вещами, легко было узнать, что он проделал долгую дорогу, прежде чем болезнь бросила его тут на последнюю скалу, на которой должен был скончаться.
Сестра Хилария, видя, что сама ничем помочь не сможет, поспешила за врачом заведения. Седой, с коротко остриженной головой, круглый человечек прикатился к ложу. На румяном его лице не рисовалось никакого чувства – был привыкшим к страданиям, как к необходимости жизни. Подойдя к ложу, он слушал сперва дыхание, потом достал исхудавшую руку и, хотя она от него вырывалась, следил пульс, потом приложил руку ко лбу, голову – к хрипящей груди больного.
Поглядел на сестру, стоящую в молчании, и легко пожал плечами.
– Дайте ему сначала немного бульона… быть может, что голодный, а потом что-нибудь охлаждающего, а потом – увидим… Человек старый, – прибавил он, – сил там уже мало, но телосложение сильное… но кто же знает, что пережил и выстрадал.
На белых подушках, на которых покоилась голова больного с седыми, растрёпанными волосами, маска его выглядела как вылепленная из воска… красивому рисунку лица противоречили только седые волосы, покрывающие его, дико отросшие в течении нескольких недель… кустистые брови свисали над глубоко впавшими глазами. Уста в беззубой уже челюсти, впалые, действительно имели какое-то странное выражение отречения и боли одновременно.
Лицо благородного, мыслящего существа, казалось, принадлежит человеку, который вышел из тех классов общества, что ни одной ручной работой зарабатывают себе хлеб. Высокий лоб, выпуклый, казался полным мысли… морщинки на нём говорили о работе, что его избороздила… а однако бедная одежда, потёртый узелок знаменовали рабочего, которого возраст и бессилие бросили умирать на перекрёстке.