«Друг мой, говорил он, не удалось написать мне истины мои! Но пусть ты передашь их. Разрежь Вселенную на две части своим умом и пойми, что нет свободы воли, нет духов, одни святые атомы пребывают в своей красоте»…
Долго Назарьев говорил вдохновенно о своих принципах; потом перешел к приложениям их, к истории, к жизни человека. Солнце мира уже близилось к закату, когда воскликнул мой философ последнее слово: «прогресс — гармония атомов»!
Умиленные вышли мы на улицу и, глядя на небо, высказали свои клятвы о вечной дружбе. Над нами дышало бесконечное пространство, в котором рассеяны были атомы; число же их было конечно, как говорил Назарьев.
Обнявшись в последний раз, глубоко растроганные, расстались мы и пошли в разные стороны: я зашагал к городу, а Назарьев бодро направился в даль степей по житомирскому тракту.
Прошло три дня. Назарьев не выходил у меня из ума. Какое глубокое горе заставило его уйти из города? Зачем он отправился в степи и что он там будет делать? Эти вопросы я задавал себе беспрерывно, но они оставались без ответа.
В грустном и тревожном настроении духа отправился я на четвертый день в обсерваторию. В беседе с астрономом думал я облегчить свою душу. День был солнечный, и время уже перешло за полдень. Поднимаюсь на холм, где обсерватория, подхожу к воротам. Гляжу — налево от них на зеленом лугу чья-то рыжая борода греется на солнце. Видно, там какой-нибудь гражданин мира улегся и спит у стен обсерватории, на самой высокой точке Киева. Я полюбопытствовал и подошел к человеку. Смотрю — лежит Иван Степанович Назарьев лицом кверху в лучах палящего солнца: он был мертвецки пьян.
Через несколько дней мы снова встретились с Иваном Степановичем.
— Я не отправился в степи. Что там делать? Я предпочел уйти в царство небытия, в царства тумана.
— Да, я вас видел на самой высокой точке Киева. Вы бороду грели на солнце.
Он весело захохотал.
— Жизнь — сказка и весело мне в природе. Смотри, какое синее небо, гляди, гляди, а?
При этих словах сильно жестикулировал Назарьев, и мне было неловко. Мы были на многолюдной улице в полуденное время. Городовой на нас так и глядел в оба. На этот раз Иван Степанович, как и всегда, был очень плохо одет; какая-то ермолка на голове, на плечах пиджак в пятьдесят дыр, на ногах опорки, брюки коротенькия (до колен). На мне тоже был плохой сюртучок (вероятно, много поколений студентов уже носили его), и оба-то мы машем руками посреди улицы.
— А небо-то, небо-то, а? Ты гляди, гляди? Повторял все Иван Степанович.
— Слушай, Иван Степанович, сказал я: — я человек своеобразный, а ты оригинальный в высшей степени, представь, какая картина получается от нас двух, когда мы вместе.
— Да, да, сказал он, захохотавши — мы оригиналы.
— Когда поодиночке мы идем, продолжал я, и то на нас обращают большое внимание, а когда мы вместе, рассуди, что должны испытывать люди?
— Да, да, ха-ха-ха, мы удивительные люди, говорил он и хохотал crescendo, а я удалялся от него.
Увидавши это, он разразился громом хохота, упал на тротуар; прижимая живот обеими руками, он катался по мостовой. Кто на него смотрел, все захохотали, заразившись силою веселья. Сам городовой, смеясь, подходил к нему. А Назарьев посылал мне воздушные поцелуи, вставал на ноги и снова падал на камни (тротуар), «ха-ха!.. два оригинала»… Он мне махал платком и со страстью обнимал землю. Гремучий смех его раздавался до другой улицы, где я исчез за углом…
На другой день рано пришел ко мне Назарьев, и мы отправились с ним гулять на Мамаеву гору. Отсюда прекрасный вид на город. В утренних, лучах сияли бесчисленные кресты церквей, блистали красиво сады и дома. Город был у наших ног и весь на виду (на куполообразных холмах). Мы сели у крутизны и ноги свесили над глубоким обрывом. Утро было так прекрасно и город так богато украшен, что нам грустно стало, нам захотелось умереть, беспомощным людям в столь светлом мире.
— Песня уж моя спета, сказал задумчиво Назарьев, глядя на город: это я знаю, вот почему пришла пора начать мне исповедь сердца под этим небом на этой горе.
Я стал — само внимание.
Жизнь сердца человека всегда тайна и всегда манит к себе наш взор.
— Да, я люблю, начал он, или, вернее, любил, потому что песня уж моя спета. Там, в той части города, внизу у Днепра, живет ангел небесный в виде девушки. Я люблю ее больше жизни; она дочь негодяя, и жених ее подлец… Она в аду…
Слезы выступили опять на глазах моего друга, и он не мог говорить. Он взял из кармана склянку и выпил жизненной влаги, и на несколько минут, задумался. Потом вскочил на ноги, сжал кулаки и, угрожая городу, сказал; «нет, собаки! Я отниму у вас ее, моего ангела! Нет, нет! Так не останется. Я убью вас…»
— Полноте, не волнуйтесь, Иван Степанович. Давайте расскажите, да сообразим сообща.