А может, мне померещилось? Я пополз к нему, подобрав нож. Засунул ему нож в рот и ковырнул зубы у десны. И оказалось, что у него вставная челюсть – она немного сдвинулась под нажимом. Значит ли это, что это все-таки
Я крепко сжал нож в руке. Что делать с ним? Все что угодно. И никто этого не увидит. Никто об этом никогда не узнает. Можно делать с ним все, что захочется, и ничего в этом не будет слишком ужасного. Я могу отрезать ему половые органы, те самые, которые он вчера хотел использовать, чтобы совершить надо мной насилие. Или – я могу отрезать ему голову, глядя при этом прямо в его открытые глаза. Или – могу съесть его. Я могу сделать с ним все, что захочу. И я стал терпеливо ждать – какое желание придет ко мне; что оно мне скажет, то и сделаю.
Никакого определенного желания не приходило; вокруг меня сгущался первобытный ужас, отсвечивая рефлексами на лезвии ножа. Я начал петь. Я пел популярную тогда песню в стиле фолк-рок. Я закончил пение и почувствовал, что ужас немного отступил. Я встал на ноги и выпрямился насколько мог.
И тут же на меня нахлынуло осознание всего того, что мне предстояло сделать. Я бы предпочел тащить его по земле, а не нести на себе, но догадывался, что если буду волочить его волоком, это займет намного больше времени. Поэтому я вставил нож в ножны, опустился на одно колено, взвалил его на плечи так, как учили меня делать в лагерях бойскаутов, когда нас инструктировали в оказании помощи пострадавшим во время пожара. Поднялся на ноги, почувствовал, что стал вдвое тяжелее, и двинулся через поляну. Обошел камень, который привел меня к убитому, продрался сквозь кусты, через которые немного раньше прополз в поисках подстреленного мною человека, и, шатаясь, направился к обрыву. Я чувствовал, как мой бок и левая нога постепенно увлажняются, потом вроде бы высыхают, потом снова становятся мокрыми. Тело убитого старалось загнать меня в землю, и у меня было ощущение, что если я сброшу его с плеч, я тут же, освобожденный от веса, взлечу. Пробираясь сквозь кусты, я вовсе не был уверен, что мне удастся дойти до обрыва. Деревья медленно расступались передо мной, ветви хлестали по лицу и раздвигались и, наконец, впереди, метрах в двадцати, я увидел, что деревья расступаются и открывается спокойное, наполненное солнечным светом пространство. До меня снова стал доноситься уже хорошо знакомый мне шум вечности.
Я опустил его на землю почти точно на то же место, где он стоял, когда моя стрела поразила его. Подошел к обрыву. Сначала я посмотрел вниз по течению – я боялся посмотреть вверх и обнаружить там все ту же пустоту. Но даже глядя вниз по течению, я уже знал, что пустота вверх по течению чем-то наполнена; в ней было нечто – как пятнышко на чистом листе. Я повернул голову – я должен был удостовериться, увидеть невозможное, – байдарка Льюиса сверкала на солнце, сверкала открыто и призывающе, двигаясь, как серая форель, выплывающая из камней. Я взглянул на убитого. Ты уже мертв, Льюис, сказал я, обращаясь к мертвецу. Ты и Бобби уже мертвы. Вы отплыли слишком поздно, вы сделали все неправильно. Мне следовало бы взять эту винтовку и выбить твои сраные мозги, Бобби! Ты вонючая жопа, Бобби, годная только на то, чтобы срать! Ты жирное ничтожество, Бобби, приспособленное только для игры в гольф в своем засраном клубе! Ты бы уже сдох – тебе нужно было бы сдохнуть, Бобби, как раз бы сейчас по тебе бы начали стрелять. Ты прекрасная мишень, ты плывешь медленно, ты сидишь так, что по тебе невозможно промахнуться. Если бы я не залез сюда и не сделал бы то, что сделал, ты плыл бы по воде брюхом вверх, с выбитыми мозгами, из тебя сочились бы остатки твоей крови... и Льюис, такой же мертвый, плыл бы рядом с тобой.