— Шестую сотню выпускаю, — преувеличенно крикнул он в конце и показал на нас рукою.
На дорожках стоили гимназисты и гимназистки, смеялись, вздевались над нами.
Утром нас повели на молебен. Загжевгкий не ставил свечи, но стоял на паперти, с белым шарфом, без шляпы. После молебна нас повели в здание со старшими классами и рассадили по одному человеку за партой: одного — с левой стороны, следующего — с правой.
Мм все была в белых воротничках, с прическами на затылках, как балерины, со шпаргалками в карманах. На письменных экзаменах ревизор не присутствовал. Только устные проходили в его присутствии и в театральном зале. А сейчас мы просто сидела в своем собственном классе при закрытых наглухо окнах и ждали того же директора.
Он вошел с комиссией из четырнадцати учителей и воспитателей, как это в полагалось, попросил преподавателя русского языка занять место за кафедрой и показал нам и комиссии огромный желтый конверт с пятью сургучными печатями — «Тему для русского сочинения на испытание на аттестат зрелости учеников Русской Реальной Реформированной Гимназии в Чехословакии в 1929 году». В руках его сверкнули ножницы, он в полной тишине разрезал конверт и прочел звучным голосом девять тем, выбранных нашим преподавателем, и уже совершенно торжественно три из них, подчеркнутые министром народного просвещения.
«Реформы Александра II», — читал он. — «Появление лишнего человека в русской литературе». «Дало воли Провиденье на выбор мудрости людской — иль надежду и волненье, иль безнадежность и покой». Такова третья тема, — сказал он. — Свободная.
Мы посмотрели директору в глаза. Мы сделали вид, что удивились темам. Он будто бы нам поверил.
Нам выдали большие листы бумаги, проштемпелеванные с каждой стороны. Написать нужно было не меньше шести страниц, и черновики — только на штемпелеванной бумаге. Кончать — к четырем часам пополудни.
Начали писать. Я писала о том, что нужно волноваться и надеяться, я разводила лирику и описывала, как это сделал и Загжевский, мою личную жизнь. Я писала, что никогда не приходила в отчаяние — до конца. Что если я сбивалась с прямого пути, то только потому, что склонна восхищаться Бог знает чем. Но что путь, в конце концов, для меня ясен, что волнение всегда плодотворно, что надежда во мне не погасла, несмотря на то, что мне уже 17 лет и что по-настоящему я еще ни разу не была счастлива. (До сих пор, впрочем.) Но существуют стихи, существует природа… Короче говоря, нужно волноваться всегда… Но надо было написать не менее шести страниц, voyez vous? Я исписала множество страниц без шпаргалки и вдруг увидала, что нам принесли завтрак: кофе, бутерброды, яйца.
Тут заволновались все, даже писавшие на историческую тему. В бутербродах могли быть новые шпаргалки или просто слова одобрения. Мы стали есть, раскалывая пальцами еду, и, действительно, у кого-то что-то оказалось в булке — какая-то любовная чепуха и уверенье в том, что за нас ставят свечи, молятся, что не все еще потеряно. Когда кому-нибудь нужно было на минутку выйти, на черновике отмечалось отсутствие по минутам, а в уборной, за трубами, торчали уже тоже записки с любовной чепухой, правильными хронологическими датами, уверениями, конечно, но невпопад, что не все потеряно…
Как быстро проходили дни письменных экзаменов! Как мы гордились своими работами, как были довольны тем, что сочиняли, или тем, что списывали со шпаргалок. Происходили курьезы. Комиссия из учителей и воспитателей, уходя, входя, расхаживая, строго следила за нашими движениями. Одной желчной учительнице повязалось во время чешской письменной работы, что младший Загжевский заглядывает себе в карман, согнувшись, как дуга: заглянет и попишет, согнется и выведет потом три слова. Она подняла крик, работу Загжевского схватили и осмотрели, его же самого не обыскали, слава Богу. Работа была как работа: аккуратным почерком писал младший Загжевский о Габсбургах и Коменском. Посреди работы шла огромная цитата из Коменского в чистеньких кавычках, в цитате не было ни одной орфографической ошибки, ни одного отступления от оригинала.
— Знаете Коменского наизусть? — спросил директор младшего Загжевского.
— Знаю, — ответил Загжевский и посмотрел на лица комиссии. — Мы учили в седьмом классе про Яна Амоса Коменского, и я увлекался.
— Он пишет по шпаргалке, — сказала желчная учительница. — Он сгибается на левый бок, когда пишет. Нужно кассировать экзамены, раз темы были известны, и писать доклад в Прагу.