Я представляла себе русских эмигрантов идеалистическими, как русская интеллигенция в преданиях наших учителей. Я смутно видела трибуны Парижа, за которыми сидели то Мережковский, то Казем-бек, то Одоевцева с цветами, то Деникин, то зеленоглазая Цветаева. Мне казалось, что взоры всей Европы обращены на русскую эмиграцию, что мы призваны совершить великое дело, что от нас этого дела ждут, и мы его, безусловно, выполним. А если не выполним…
Но мне было страшно за мои 17 лет, за мою некультурность и сравнительно малую начитанность.
После годов, которые я считала потерянными почти зря в бесполезной романтике, в бегании по дорожкам, в изводе учителей, в выслеживании ледяного идола, меня, как я думала, ждет слишком резкая перемена, слишком кипучее «поле деятельности» и страшная ответственность.
Нас собрали в последний раз в класс, чтобы узнать наши конкретные планы, в смысле дальнейшего образования, и я поцеловала парту, за которой я сидела последний год с Поливодовой Верой и где перед тем сидели Стоянов с Загжевским. На той половине парты, где сидел Загжевский и потом я, была вырезана дворянская корона и перевитые декадентскими завитушками инициалы. У Стоянова на парте было грубо вырублено имя Мицци, а пониже — большое сердце и полустертый стих:
* * *
Шла гроза. После экзаменов минуло уже пять дней. К вечеру был назначен банкет абсольвентов. На мне было белое казенное платье с чайной розой на плече. Было душно. И томными голосами абсольвенты называли высшие учебные заведения.
— Межевой, — говорили они. — Строительный. Горный. Медицинский. Химический. Историко-филологический.
— Брно или Прага? — переспросил директор.
— Прага! — крикнула я, стараясь перекричать гром. И символический ливень отметил мой переход в новый план жизни. От венских вальсов к трибунам (как я полагала).
Маша мне потом рассказала:
— Загжевский не верит, что ты уезжаешь в Прагу. Он говорит, что в Брно дешевле квартиры и лучше климат. Он говорит, что ты шутишь и кривляешься.
На банкете был крюшон и речи. Многие в тот день объявили себя невестами и называли день свадьбы. Женихи в гимнастерках хихикали и подтверждали. Под музыку венского вальса я вышла из зала и у теннисной площадки встретила Загжевского.
Было темно, тепло и сыро. Загжевский, по-моему, испугался и захохотал.
— Вы со мной в ссоре? — спросил он. — Ты уезжаешь в Прагу? Этому же никто не верит. Хочешь послушать Вертинского? Пойдем к нам, у нас чудные пластинки.
И привычно я пошла на его зов, нисколько не примирившись с ним в душе.
В квартире Загжевских было уютно, я горестно посмотрела на фотографию малютки-Загжевского на стене. Тут мы должны были с ним попрощаться, несмотря на все возможные наши встречи в будущем, он бы мог перестать бояться меня, а я бы могла стать проще и, может быть, перестать бояться жизни вообще.
Но как всегда, ничего у нас не вышло. Я пудрилась у зеркала и спрашивала, где он купил духи.
Он боялся моей откровенности, которую вполне оценил во время зимней ссоры. Он заводил граммофон, и мерзкий голос Вертинского пел, почему-то с французским акцентом:
— Я танцую в Брно лучше всех танго, — рассказывал Загжевский, смотря в сторону. — Ты всегда хочешь чего-то необыкновенного. Я очень рад за тебя, что ты выдержала экзамен. Если бы меня было — ты бы не могла писать.
Я смотрела в окно, улыбалась про себя такому знакомому лепету, в сотый раз удивляясь, почему Загжевский, встретившись со мною на дорожке, вдруг не может со мною не помириться, вдруг не почувствовать, хотя бы и очень слабо, что нас давно уже действительно что-то связывает. Я слушала милый легкомысленный голос в дуэте с Вертинским и отвечала вяло:
— Да, я пишу, потому что ты существуешь. Но не только потому. О, конечно, я напишу о тебе толстую книгу.
ИЗ ПЕРЕПИСКИ АЛЛЫ ГОЛОВИНОЙ
Алла Головина — Вадиму Морковину
1.
Рождество
***