Они с бабушкой бродят по заброшенному кладбищу. Непонятно, как они здесь оказались. Наверно, гуляли и как-то загуляли сюда. И кажется, не в первый уже раз они здесь. Кладбище очень старое, оно почти уже не кладбище, а неровный, бугристый пустырь. Каждый бугор мог оказаться могилой, он это знал. Много где оград уже не было, а которые были, уже походили на плохонький металлолом. Покосившиеся так и этак кресты. В основном железные, черные, имен уже не прочитать. Изогнутые черные железяки попадаются под ногами. Он знал, что они были когда-то частью креста. Бессознательный ужас внушала ему одна могила: ограда почти цела, но креста нет, может, остался холмик, но туда он не заглядывал; и огромное старое разросшееся дерево растет из этой ограды, с обилием ветвей, вернее, уже стволов на главном стволе, с буйной, массивной кроной. Когда-то на могилу посадили деревце, но вот могилы уже нет, а деревце росло, разрасталось и превратилось в огромное деревище, продолжающее безобразно, безбожно разрастаться, как дикое мясо. Что-то в этом было ужасное для него. «Бабушка, а сейчас здесь хоронят кого-нибудь?» — спрашивал он. «Да нет, уже не хоронят, — отвечала бабушка. — А может, кто знает, иногда и хоронят». Он оглядывался на это кладбище-пустырь. Казалось, оно расположено вне всего. Он не помнил дороги сюда, не помнил дороги назад. Или ты здесь, или во всем остальном мире. И почему-то смутно боялся, что бабушка вот-вот куда-то исчезнет, оставив его одного. И она становилась задумчива, она была как будто окутана какой-то дымкой. Они разбредались по кладбищу, но то и дело что-то толкало его резко оглянуться, проверить, на месте ли она. В начинающихся сумерках он не сразу видел ее. Успокаивался и опять бродил.
Вообще, Павлушу почему-то тянуло к кладбищам. Нельзя было сказать, что он только и делал, что шатался по кладбищам, но он порой захаживал туда. Он как будто инспектировал могилы; с пристрастием вглядывался в каждую, изучал лицо умершего — пытался прочесть его жизнь? обстоятельства смерти? но главное — годы жизни. Он откуда-то усвоил, что человек должен прожить по крайней мере семьдесят лет, и если, быстро вычтя две даты, он получал число большее семидесяти, то это приносило ему своего рода удовлетворение, если меньше — неудовлетворенность, какое-то свербение в душе. Жили в основном лет по пятьдесят с небольшим. Женщины, кажется, подольше — под шестьдесят. В общем, дела обстояли неважно. Но были и те, кто жил по тридцать восемь, по двадцать четыре, по семнадцать, по пять. Он задерживался у таких могил. И продолжительность жизни пересчитывал по два-три раза, но уже с первого получал правильную — считал он хорошо. «Любимому Сереже от родителей». Непонятно, зачем он так долго стоял перед этой могилой, получив небольшую цифру шесть, разглядывая эту надпись, разглядывая детскую лопоухую фотографию, цветы, принесенные к могиле, не успевшие еще увясть. Он хотел вместить в себя всю чудовищность произошедшего. Вернее, одна его половина хотела, другая этому противилась. И он тупо стоял, не мог как следует, с головой, окунуться в ужас, но не мог и уйти. Как это произошло?! Кто допустил?! Что, неужели это не могло тогда кончиться по-другому, не так, как кончилось — с этим «Любимому Сереже от родителей», с этой фотографией, в которой он в совершенно обычной, домашней рубашке, с этой оградой, с этой каменной тумбой, с этими дурацкими цветами? Что же все-таки произошло, почему? Он должен разобраться, он не может такое так просто оставить!
Он что, хотел извлечь какой-то урок? Чтобы это больше никогда не повторилось? Да, ему надо было понять, отчего так происходит, подумать как следует, и сделать так, чтобы этого больше никогда не происходило. А таких могил было много. Ирочка Жукова, семнадцать лет. Из больших девчонок, в жизни бы он считал ее большой. Но здесь она была для него девчонкой.
Еще было много надписей «Трагически погиб». Тоже остановка. Тоже попытка отгадать, угадать. Какая-то очередная жестокость, безобразие, бесчеловечность.
Наверно, уже тогда это вошло в него: Смерти нет. Есть убийство. И каждый человек — «трагически погиб».
Он как будто чувствовал себя посланником всех их, безвозвратно, бесследно, бессмысленно загубленных. Он послан сюда от них, чтобы сказать за них за всех какое-то слово, то, которое они сказать не смогли.
Один раз он встретил такую надпись: «Прохожий астановись. У души моей помолись. Бог бережет мой прах. Я дома, ты в гостях». Его поразило это «астановись». Сколько там было народу? Что, ни один не знал, как пишется это слово? И он как будто угадывал в этом «астановись», в этих истеричных, безграмотных виршах какой-то тайный, глубокий, бесстыжий смысл; ужас смерти и безобразие, бесстыжесть были как-то связаны между собой.
Еще он видел имя «Пётор». Это его уже позабавило.
А вот что его чуть ли не рассмешило: «Танцуйте пойте что хотите, но берегите нашу Родину, пылинки сдувайте с нашей родной Советской земли»…