— Это нужно для печени, — сказал он. — Очистите внутренности и приведете организм в порядок.
Из Монтекатини они послали домой юмористические открытки: там были изображены люди около уборных и люди, на бегу державшиеся за животы.
— Ну и охальники эти мужики, — ворчала сестра. — Все до единого.
В одно октябрьское утро брат, у которого осталась за океаном семья, опять уехал в Америку. Он накупил местных сувениров на много долларов и в белом платке на дне сундука увозил горсть земли с холма за церковью. Это была для него Италия. Не Генуя, не Милан и не Рим. А эта вот горсть земли.
Голубоглазый брат моментально освоился тут. Завел друзей, с кем можно было перекинуться в карты, поиграть в шары, выпить пива. За игрой у него вырывалось то и дело какое–нибудь американское ругательство, и партнеры, хоть и не знали, что оно означает, все равно каждый раз смеялись.
Осенью он помог ребятишкам сложить на зиму дрова в поленницу и на ярмарке в день всех святых купил двух овец. Кто его знает, чего это вдруг он их купил. Может, чтобы ребятишкам сделать приятное. Овец в хлеву этого дома никогда не держали. Ему захотелось завести еще и уток, гусей, индюшек.
— На рождество, — говорил он, — нужна индейка.
Так прошло немало счастливых лет.
Кого он терпеть не мог, так это фашистов.
— У этих бездельников больно много свободного времени, — говорил он. — Работать надо, а не баклуши бить, не то на уме одни винтовки, ножи да бомбы. Дома надо строить, вот что. И дороги. А то всё праздники да парады. — И присовокуплял несколько крепких американских словечек.
— Ты старый, — отвечали племянники, — ты ничего не понимаешь. Мы должны занять Африку.
— Африку, как же, нужна нам эта Африка! Гляньте, сколько дел в Италии. Фашизм всех нас к погибели приведет.
После этого он пел, переиначивая на свой лад слова, песни юных фашистов и чернорубашечников.
Началась война в Африке, и в ту зиму заболел глава дома. Высокий суровый старик. Старший капрал горной артиллерии, торговец, что водил в Падую навьюченных мулов и смотрел на девиц из окна кафе «Педрокки». Он самый.
Спускаясь однажды с горного пастбища, он присел, весь потный, на пень и вдруг побледнел. Он подозвал любимого внука, который всюду ходил с ним.
— Поди сюда, поближе. Дай руку. Вот так. Послушай, как сильно у твоего дедушки бьется сердце. Оно устало. Оно устало, а не я. — Он отдышался и продолжал: — Видишь вон там, далеко, горы, совсем белые? На те горы я втаскивал пушки на горбу, когда мне было двадцать лет. И все девушки на меня заглядывались. Когда мне было двадцать.
Зимой он умер в своей постели, и понадобился большой гроб и сильные руки, чтобы перенести его на черные дроги, запряженные вороными лошадьми. Отставной трубач из альпийских стрелков играл ему прощальный марш.
Сестра нашего дяди из Америки — все называли его так — после смерти старшего брата переехала к своей единственной дочери.
— Я свое дело сделала, — сказала она, — закрыла глаза старшему брату. Теперь мой черед настанет.
Прошел год: весна с оттепелью, лето с его сенокосом и горными пастбищами, осень с ее дровами и грибами, зима с мягкими пуховыми одеялами на теплых постелях и снегом на окнах. Все сменяется так быстро. Чересчур быстро.
И опять Муссолини объявил о вступлении в войну. Дети племянников, которые по его возвращении играли в те же самые игры, что и он в свое время, пошли в армию. Он ворчал:
— Погубит он нас. Со своим фашизмом всех нас в пропасть спихнет. Работать надо, а не пушки и аэропланы строить на смерть людям.
Приходили письма из далеких стран: из Албании, из России, из Африки.
— Глядите, — говорил он сыновьям брата, — глядите, что он творит. Всех спихнет в пропасть, черт возьми, всех в пропасть.
Потом в войну вступила и Америка.
— Хорошенькое дело, — приговаривал он, — хорошенькое дело. Теперь двоюродные братья друг дружку убивать должны. Ваши сыны стреляют в сынов моего брата. Дожил: племянники против племянников воюют. Хорошенькое дело. Того и гляди захлопнется крышка.
Времена становились все круче. Не стало сахара, кофе, не хватало хлеба.
— Полента с молоком, — ворчал он, — полента и молоко, прямо как в мое время.
В четыре часа дня он ставил варить большую кастрюлю картошки для внучатых племянников.
Он похудел, скрючился, стал еще ворчливей. После двадцать пятого июля в доме вдруг услышали, как он напевал:
Умберто Первый, славный наш король,
Из чурки вырезай себе солдат…
Будь ему хотя бы шестьдесят, он ушел бы к партизанам в горы. И когда немецкие каратели сожгли деревню в долине, он заперся в комнате и два дня не хотел никого видеть.
Весной он выходил на прогулку со старым мастером, резчиком по дереву. Через мостик они шли в долину, беседуя о старых добрых временах и о людях, которых уже не было. Однажды они заглянули в знакомую остерию. Они спросили у хозяина:
— Не найдется ли у тебя чего–нибудь поесть для двух бедных стариков, оголодавших за фашистскую войну?
Трактирщик беспомощно развел руками и покачал головой.