И еще один вывод сделал для себя Уриэль: как только человек начинает видеть в другом нечто, чего прежде не замечал или не хотел заметить, — это первый признак, что в нем самом что-то потерялось, умерло. У одного это происходит очень быстро, у другого очень медленно, поначалу даже почти незаметно, как случилось и с ним самим. Но если уж это случилось, то и ему, как некоторым другим, придется придумывать, чем оправдать его разрыв с Мерой, и перед ней, и перед собой. По его мнению, у него больше чем достаточно оправданий, прежде всего перед самим собой. Но он знает, что никогда не сможет заставить себя высказать все это Мере. И удержит его не слабость, а сознание собственной вины перед ней в том, что он разрешил ей прожить всю жизнь словно при закрытых ставнях. Ее мало что волновало, кроме дома, даже когда она была еще молода и работала в аптеке. Битком набитые шкафы напоминали ему кованые сундуки в старых купеческих домах. Даже письменный стол в его кабинете не избежал ее забот: почти половина его была занята пепельницей цветного хрусталя и старомодным письменным прибором, хотя она прекрасно знает, что он уже давным-давно не курит, а пишет только авторучкой.
Сколько бы ни возражали ему колеса бегущего поезда, бесконечно выстукивающие: «Это не так, это не так», — он, Уриэль, ищет оправдания совершившемуся и предупреждения возможному в будущем?
И вновь он размышляет над собственной жизнью: если он, Уриэль, уверенный, что никто никогда никого так не любил, как он Меру, вдруг влюбился в другую, да так, что до сих пор, через столько лет, иногда задумывается, не придется ли ему опять куда-нибудь податься с экспедицией, то почему, сойдись он с Ритой, то же самое не могло бы случиться и с ней, причем еще быстрее, чем это произошло с ним? Она ведь как-никак в таком возрасте, когда чувство временами побеждает рассудок. Она сама доказала ему это. Через сколько лет после свадьбы она разошлась с мужем? А ведь Рита не отрицает, что, пока не познакомилась с ним, Уриэлем, она любила своего мужа. Пока человек не вышел из того возраста, когда чувство господствует над ним, оно очень легко может сбить его с пути. Об этом Уриэль постоянно задумывался и не однажды пытался сопротивляться накатывавшей на него гложущей тоске, охватившей его и теперь, когда он сидит у покрытого росой вагонного окна.
В такие минуты ему вспоминается вечер, организованный в институте в честь шестидесятилетия их бывшего ректора, который несколько лет назад умер от сердечного приступа во время лекции в этой же самой аудитории с высоким потолком, где проходил вечер. Из всех произнесенных тогда речей Уриэлю особенно запомнилось краткое выступление одного военного, сидевшего в заднем ряду президиума и ничем особенным не выделявшегося, чтобы его заметить. Даже когда председатель назвал его фамилию и сам первый начал аплодировать, Уриэль не увидел в военном того, о чем слышал или читал. Впервые в жизни Уриэль встретил военного, который даже в форме выглядел бы так не по-военному, как этот худощавый стеснительный мужчина с длинной вытянутой шеей и близоруко сощуренными глазами. Приглядываясь к нему, Уриэль с трудом представлял себе, как человек с таким добродушным, улыбающимся лицом и мягкими, теплыми глазами мог приказывать, вести людей в бой, сражаться один против десяти, что, как пишут, случалось с ним.
Покойный ректор служил лейтенантом в его батальоне. Военный сказал об этом как бы мимоходом, чтобы собравшиеся знали, что привело его сегодня к ним. Переждан минутку, он отошел от микрофона, и, хотя говорил очень тихо, никто в зале не напомнил ему о микрофоне — всем было ясно: то, что рассказывал он, в микрофон говорить нельзя. О таком можно рассказывать только тихо, душевно, как он:
— Мне тоже скоро шестьдесят, и боюсь, что мне уже не придется приглашать к себе товарищей-сверстников. С каждым днем мое поколение редеет. О ком ни вспомню, того уже нет среди нас. Некоторые из нас не встретят свое шестидесятилетие, как не встретил его и ваш ректор.
И я чувствую себя как-то неловко, даже стыжусь, что мне повезло больше других!
Уриэль знал, что среди собравшихся ни один человек не воспринял слова военного иначе, чем он, Уриэль, и ни у кого не возникло и тени подозрения, что тот рисуется перед аудиторией. Уриэль понял, что единственным желанием этого человека было напомнить молодежи, которой, возможно, удастся присутствовать на своих восьмидесятилетних, а то и девяностолетних юбилеях, о том поколении, где даже пятидесятилетние считают себя счастливчиками.
Собственно, и он, Уриэль, мог бы сказать так о себе.