И вот снова я смущен и унижен. Стою, облокотившись на спинку кровати, и вижу перед собой лежащую нагую Ванду. Освещенная бледным светом, светом veilleuse[33]
, она, не глядя, меня гонит, гонит от себя, из своего сознания, оставляя мне свое тело, если я в нем нуждаюсь. Уязвимое тело. Я вижу его все, целиком, вижу то, чем оно соприкасалось с жизнью, — это руки, ноги, живот, густая черная поросль. Так зародится ли в твоем теле ребенок? Плоть, божество его отрицает, и его, и благодать, и улыбку начала — возможно ли это? Я не ухожу, медлю, ты спишь. Удивительным спокойствием веет от твоих прикрытых глаз, твоего обрамленного волосами лица, оно в тебе, и невинная обнаженная плоть чувствует себя свободной, точно, упавший с дерева плод. Осторожно выскальзываю в коридор. Осторожно, потому что испытываю испуг и униженность. Ты спишь. Однако когда подхожу к гостиной, то вижу распахнутую настежь парадную дверь. Луис Баррето держится за ее ручку. Лицо его словно белый каучук.— Уходи! — говорит мне вслед Ванда.
Лицо — белый гипсовый слепок.
XXV
Первым, кого я заподозрил, был англичанин, хотя никаких оснований для того у меня не было. Мне просто хотелось, чтобы им оказался он и Ванда была бы посрамлена. Приключение это ровным счетом ничего не изменило бы, но у меня бы появилось то объяснение, которое удовлетворяло мое самолюбие. Любое объяснение всегда удовлетворяет. И ставит все на свои места и создает впечатление, что все на свои места поставили мы. Да и в данном случае с Вандой — как быть, если нет объяснения? Все было столь нелепо и столь необъяснимо, что я никак не мог сообразовать свою жизнь со случившимся. Единственное, к чему я пришел, — это не думать о случившемся, отбросить его как факт. Но случившееся существовало.
Наконец появился англичанин — почему наконец? Да, наконец я вспомнил его. Как видно, пришел его час. Он занимался закупками вольфрама, снимал в деревне дом, бывал в нем наездами, иногда задерживался здесь дольше обычного. Ночевал ли он у Баррето? Допоздна засиживался, иногда уединялся с Баррето в уголок или в одну из комнат, прихватив с собой бутылки и стаканы. Однажды пришел с собакой, не знаю, где он ее подобрал. Дал псу красивое имя, назвал его Медор. Имя, мне кажется, литературное, где я его вычитал? Пес был флегматичный, похоже, англичанин его кастрировал. Некрасивый, цвета старых вещей. Когда же англичанин уезжал, пес оставался или у Баррето, или на шахте. В последнее время англичанин уезжал редко и чаще всего недалеко — занимался своими коммерческими делами.
И вот как-то вечером, когда я иду к Ванде, иду, сокращая путь, проулком мимо дома Аны Бело — проулком я почти не хожу, обычно в обход по улице Кина, — в такт моим шагам к опаленному пепельному небу несется колокольный звон, несется до самого горизонта — кто-то умер? Звон тягучий, весомый, вещающий. Пропасти вторят ему эхом, эхо разносит этот кандальный звон мира. Он ударяет мне в затылок, и вдруг я что-то припоминаю. Что-то, но что, что именно, не знаю. И это что-то с опаской ищу в тенях, разбросанных по холмам, в обуглившемся небе. И вдруг слышу глухой внутренний голос, он мне подсказывает. Давным-давно умер кто-то великий. А кто-то умер вчера, кто-то умрет завтра и в течение многих последующих веков. Смертью дышат бесконечное пространство, черные тени от неба и гор, тусклый, душный, жаркий вечер. И от края до края над выжженной и бесплодной землей звонят, звонят колокола, возвещая вечную память тысячелетий и начало отсчета. Кто же умер? И вот, оказавшись у дверей дома Аны Бело, слышу громкий, то нарастающий, то стихающий, плач, звучащий в унисон с колоколами. Не задумываясь, вхожу и вижу — не заговорил ли я громко? — стоящих на площадке у дверей старух, они одеты в черное, образуют черный полукруг, а в глубине сидит Ана Бело. Я поднимаюсь на площадку и спрашиваю… Она объясняет:
— Мой Сын, мой милый сын…
Старухи впиваются в меня взглядами. Некоторые уже без платков — жара заставила откинуть платки на плечи. Как сейчас помню пучки их старых седых волос. Старухи молчат и смотрят на меня, смотрят пристально, взгляды их злобны.
— Сподобился, господь прибрал его к себе, — говорит одна.
Я ищу ее взглядом — кто же это сказал? — ни одна не шелохнется, все молчат, и даже губы втянуты внутрь беззубых ртов. Но голос еще слышится, он грубый, он звенит, как металл. Я хотел узнать, как это случилось? Ана рассказала: