Почему порой говорят только о романе и мифе как хранилище коллективной памяти человечества? Почему, например, не сказать этого еще и о лирике — праматери литературы, почему не о лирике, которая с самого начала была и есть мифотворческой и почти неотличимой от мифа? Почему не о драме, которая, например, в античности вырастала прямо из корней мифа и сама как бы создавала его зеленую крону?
Правильнее было бы говорить о взаимоотношениях между искусством и мифом. Но это был бы длинный, обстоятельный разговор.
Впрочем, мы говорим о романе. Очевидно, существует миф шолоховский или фолкнеровский: мифотворчество романа, вероятно, прямо пропорционально величию романиста. Однако я сомневаюсь, чтобы именно проблема мифа была решающей для современного романа. Эта проблема слишком искусственная: скорее шпоры или украшение, эпитет, а не имя существительное.
Единственно нужное, то самое «unum necessarium»[86], — это чтобы роман вырастал из жизни общества и эффективно в нее возвращался. Чтобы классическим мифом стал наш сюжет — сюжет строительства социализма. Или, если перефразировать сразу двух государственных деятелей: сюжет — это бог романа; и сюжет — это мы.
ВЕЧНЫЙ ПОИСК
— А была ли когда-нибудь словацкая деревня идиллической? Вообще, имела ли там место трогательная идиллия, и если да, то — где? Нет мира под оливами. Нет никакой идиллии в словацкой деревне, об этом писала еще Тимрава[87], а вслед за ней в той или иной форме эту мысль повторяли все словацкие писатели, обладавшие даром социального видения.
Но если идиллия все же есть, она существует в воспоминании: мгновение, вырывающееся из мрака, целый мир, полный запахов железа, лоно природы. Мы идеализируем скорее природу, чем деревню, с ней мы неразрывно связаны, в ней видим глубины безопасности, которых, возможно, никогда и не было.
Это, как говорится, идиллия личная, этакая невинная игра или игра в невинность. Вина возникает в тот момент, когда идиллию начинают эксплуатировать, когда она становится жертвой публичности, олитературивается. В словацких исторических и литературно-исторических условиях бегство к идиллии проявляется не как эфемерный феномен, а как непрерывная линия, подавляющая и извращающая и силу действительности и силу литературы. Это бегство мещанина и обывателя и, с идеологической точки зрения, оно содержит в себе весь диапазон взглядов и отношений от наивного восхищения сентиментальным народническим преклонением перед нищим людом, вплоть до фашиствующих элементов, связанных, с позволения сказать, с теорией Blut und Boden[88].
Словацкая литература, особенно в межвоенный период, пестовала все виды ложных представлений о нашей деревне. Наиболее распространенным и банальным (а например, у Й.-Ц. Гронского и теоретически обоснованным) является провозглашение деревни неоспоримо здоровой, а города безнадежно больным, деревня была животворным и таинственным источником добра, в то время как город — очевидным и явным исчадием зла, деревня считалась оплотом свободы, а город — тюремными застенками. В этом узловом пункте для словацкой литературы (и искусства, и культуры) накопилось столько ошибочных представлений, ложных сведений и несусветной глупости, что потребуется труд еще трех поколений, прежде чем наши взгляды на эти вещи изменятся и представления очистятся.