Стоя все в той же позе, лицом к лесу, он запел. Он пел известные народные песни. Голос у него был сильный, чистый. Но меня заинтересовал не его голос, а то внутреннее чувство, которым согрето пение; в таких случаях мы говорим, что человек вкладывает всю душу, отдается пению весь, потому что любит петь. Пение очищало шефа, открывало хорошие, благородные стороны его души, прекрасную страсть, еще способную его возродить. Мне хотелось увидеть его лицо, но оно было скрыто в тени; шеф пел, отвернувшись от нас, будто опасался, что мы прочтем на лице его чувства. Он словно стыдился простых чувств или боялся, что их оскорбят. Но по голосу я понимал, что шеф успокоился, что лицо его даже просветлело.
— Настоящий артист, — прошептала Мери.
Она стояла у огня, прижав руки к высокой груди. Скрюченный, не решаясь двинуться, застыл в нелепой позе на коленях и глядел на шефа. Казалось, и он был растроган.
Неожиданно пение оборвалось на каком-то всхлипывании. В нем был вызов и одновременно сознание неотвратимой катастрофы. Шеф стоял по-прежнему неподвижно, и только плечи его слегка вздрагивали. Мы молчали и тоже не шевелились.
Наконец Мери решилась. Она подошла к шефу и положила руку ему на плечо.
— Иди, Яничко, отдохни.
Он покорно позволил отвести себя к костру. Скрюченный, теперь уже по собственной воле, без принуждения, принялся хлопотать. Он закутал шефа в плед, придержал дрожащую руку со стаканом. Обессиленный шеф казался больным, он сидел безучастно, далекий и погасший, пока скрюченный суетился вокруг него, как около ребенка.
Скрюченный подбросил в костер хворосту. Вскоре огонь запылал вовсю. Шеф вздрогнул. К нему постепенно возвращалась жизнь. Глаза были испуганные и грустные.
— Самое скверное, — прошептал он, — что я не могу опьянеть! Нет! Точно! Не могу!
— Тише, Яничко, — ласково уговаривала его Мери. — Отдохни, не думай ни о чем, Яничко.
Он всхлипнул.
— Не могу! Забыть! Не могу! — Он испуганно посмотрел на меня. — Не могу, понимаешь? Забыть! Невозможно! Ни на минуту!
— И не надо забывать, — сказал я.
— Хо-хо! Что?
— Не надо забывать. Надо подавить слабость.
— Хо-хо! Советчик! Подавить! Точно!
— Да, подавить. Не давать ей передышки, быть строгим со своей слабостью.
— Советчик! — В глазах его промелькнул последний отблеск злости. — Дурак! Поповский советчик! Точно!
Но голова его поникла, волосы уныло свесились на лоб.
— Нет, — зашептал он. — Все это ложь! Ложь! Это все сказки! Восстать? А где силы? Нет, пришел моя конец. Я опускаюсь все ниже и ниже. Подо мной ничего нет, только дно. Дно и ничего больше. Грязь. Она липнет к ногам. Я больше не могу. Нет сил. Испорченная жизнь. А кто в ответе? Нет, молчи! У тебя поповская душа. Ты скажешь — сам виноват. В чем? Разве я этого хотел? Не хотел! Точно!
Он дрожал как в лихорадке, на лбу выступила испарина. Мери вытирала ему лоб платочком. Скрюченный хлопотал у огня, вопросительно поглядывал на Мери.
— Поедем, шеф?
Шеф не ответил.
— Пора собираться, Яничко!
Вздрагивающие веки опустились. Скрюченный встал, посмотрел на шефа, на меня, на Мери. Его взгляд говорил: «Ему пришел конец. Видишь? Герой!» Потом он заковылял к ручью, принес воды и залил костер. Огонь зашипел, нас окутало облако пара.
— Помогите мне, барышня, — сказал скрюченный.
Мери встала и принялась собирать вещи. Скрюченный влез в машину, включил фары. Свет упал прямо на нас. Шеф вздрогнул и часто заморгал. Плед соскочил с плеч. Губы шефа шевелились — он что-то шептал.
Я накинул на него плед. Он нервно передернулся и, стряхнув с себя плед, прошептал:
— Не надо! Зачем? Конец. Мне пришел конец. Точно. Понимаешь? Запомни. Конец.
Больше он не произнес ни слова.
Подошла Мери, подхватила его под мышки. Ноги у него подкашивались, она почти несла его к машине. Скрюченный, сидевший за рулем, включил мотор. Мне показалось, что, поглядев на меня, он усмехнулся.
— Доброй ночи, — печально произнесла Мери, выглянув в опущенное окошечко.
На ее лице было написано детское горе. Шеф полулежал на заднем сиденье, прислонив голову к плечу женщины. Волосы уныло свисали ему на лоб. Еле видное в полумраке лицо казалось теперь ноздреватым, как губка. Глаза были прикрыты слегка вздрагивающими веками.
Скрюченный дал гудок. Машина тронулась.
Последнее, что я увидел, было лицо скрюченного, склоненное над рулем. И мне показалось, что скрюченный торжествующе улыбается.
ПРОКУРОР
Небо закрывали облака. Целый день парило. Какой-то косарь из Подлаза, хмурый и неразговорчивый, в пропотевшей насквозь рубахе, переходил через ручей. Я попытался заговорить с ним, но он еле процедил что-то сквозь зубы. В такой зной даже рукой пошевелить не хочется, и косьба теряет всю свою поэтическую прелесть, становится просто отупляющей, изнурительной работой.