Ука — участок большого колхоза. До объединения здесь был свой, маленький колхоз. После объединения многие переехали в Ивашку, в главную усадьбу; там была школа-десятилетка, двухэтажный Дворец культуры, больница, аэродром: захотел в город, пожалуйста, — большой промтоварный магазин. Она не стала переезжать: все десятилетки позакончены, кино и здесь такое же, ну а пощеголять модными платьями и обменяться новостями в обществе учителей или инженерш — более культурном обществе, — она была не любительница. Потом, здесь был домик — с Мишей когда-то строили, — заросли кедрача и пихты. Заросли начинались прямо за огородом. И ей нравилось, когда восходит солнце над океаном. Оно восходит большое, красное, сонное — в это время примерно она шла на работу. И нравилось, когда солнце садится. Оно садится за льдистые вершины гор, золотит их. Ей не верилось, что еще где-то есть такое солнце и так садится. И дорожка к реке. Когда спускаешься по ней, галька чисто хрустит, будто разговаривает с тобою. А на новом месте новые люди. Хоть они и хорошие, наверно, — люди везде примерно одинаковые, — но ей почему-то казалось, что они суетливые, — все чего-то хотят, хотят много денег, красивой и много одежды, собственных «тележек» и кооперативных квартир, в вечных поисках, денежной и полегче работы, — это все так ей не нравилось в людях. Ну почему они так много думают о себе, почему не хотят жить для других? Почему не хотят жить просто, без суеты… по-человечески, ну почему они, в конце концов, так мало любят друг друга? А здесь все так мило: и бухгалтерша Павловна, всегда занятая разгадыванием кроссвордов, и охотник Лева — он обычно или в тайгу собирается, или за огородом ухаживает, — и пекарня, где она работала. Нет, она не могла бросить все это.
Но зима была трудная — она впервые зимовала одна. Она даже не представляла, что так плохо будет.
Этой зимой заносы были особенные. Они расхлестались по Уке высокими длинными буграми, не пройдешь, не проедешь. Когда за окном бесилась пурга, она долго не могла уснуть. Сашка, разметавшись, сбрасывал одеяло, мирно посапывал. Она сидела перед печкой, время от времени шевелила угли. Стучали часы. Вспоминался Миша — о Викторе она вспоминала, когда кто-нибудь причинял ей боль, да и то очень редко. Но вспоминать было нечего, как и всякий рыбак, он постоянно был в море. Когда возвращался с путины, от него всегда пахло водкой. Нет, она не корила его за водку, все рыбаки пьют: в море у них тяжелая работа, почти семь месяцев не приходится выпивать. А на берегу… на берегу все так. Не корила за грубость и невнимание: после недолгих супружеских обязанностей он, отвернувшись, засыпал. Ни теплого слова, ни ласкового прикосновения. Иногда она плакала, уткнувшись в его спину. А он храпел. Утром похмелялся, шел на сейнер, работа ждала там его. Но какая работа у рыбаков на берегу? Особенно в начале зимы? Просто они сходились, посылали гонца в магазин… и так до обеда. После обеда разбредались по домам. Но все равно, свой Миша был… родной.
После того как узнала, что Миша погиб, не плакала. Оцепенела. Через две недели добралась до Пахачи. Могила с памятником, якорь на ней, фотографии всех ребят: капитан совсем молодой, механик старик уже, седой весь. Все смотрят, улыбаясь, как будто улыбчивые фотографии подобрали. Миша смотрел куда-то в сторону, будто ему стыдно было за неласковые годы их недолгой совместной жизни. Она привалилась на траву, заплакала. Слезы не хотели идти, они жгли все внутри и просили выхода. Но выхода не было, только муки.
Возвращалась в Уку с этим же «Мегафоном», что возил памятник. Весь рейс стояла на корме. И тут Виктор: «А чего убиваться… ведь ничего не изменится». Ну почему все так вот? И Сашка… Она хотела простой жизни, пусть даже без любви, но судьба не дала даже и этого.
И эта долгая зима — в этих думах, одиночестве — показалась страшной. Целые дни была на работе. Задерживалась как можно дольше там: перемывала посуду, перечищала формы, во второй раз мыла полы. Потом брала Сашку из садика… а вечером шли с Сашкой к соседке. Пили чай. Ее муж Володька — они временно приехали на Камчатку из Керчи, за большими деньгами, — тасуя разбухшую колоду карт, говорил с расстановкой:
— Ото ж мы с хвинтей.
— А мы их хрестями, — отвечала его жена Вера.
— Та це ж не то.
— То, то. Вони ж козыри.
Разговор у них был всегда один и тот же. Что бы ни делали, — о заработках, об уезде в Керчь после богатой путины, о пиве, платьях с «хвалдочками». Иногда ходили на танцы. Тогда Верка надевала самое «моднячее» платье, подкрашивала губы. Перед этим ночь спала в бигуди. Собиралась, глаза ее блестели. А Володька выпивал для смелости, хмурился.
— Та на гада ж ции танци, — шипел он.
— А дома лучше, чи шо? — вспыхивала Верка.
Володька был меньше ростом своей «жинки», танцевать с нею стеснялся. Стоял где-нибудь в углу и бесился от ревности. А Верка вертелась со всеми подряд. Наконец муки его становились невыносимыми, он уходил из клуба и, конечно, напивался. Она заставала его дома, спящим на полу. Укладывала на койку, колотила в спину.