Костайке вздохнул и улыбнулся. Погладил Анастасию по волосам. И, насвистывая, поглядел на птицу. Сейчас он показался ей старым. Костайке зевнул. Он был усталый, но спокойный. Смотрел на небо, задумавшись. Потом взглянул на нее. Они сидели рядом. Анастасия чуть было не засмеялась. Но сдержалась. Разноцветные глаза Костайке забавно косили. Над дорогой порхала белая бабочка. Костайке ласково оглядел Анастасию с головы до пят, и она испугалась: глаза его разбегались, двигались порознь. «Ему надо бы носить темные очки». Бабочка села на лист акации.
— Купил бы ты себе солнечные очки, господин Костайке.
— Зачем? Солнце меня не тревожит ни летом, ни зимой, даже когда снег блестит. Да и вижу я хорошо, на глаза не жалуюсь.
— Что ж, и мне придется привыкнуть к ним, просто я никогда не видала тебя так близко… Ты не сердишься на меня?
— Нет, ведь я уже не молод… Мужчинам моего возраста женщины не заглядывают в глаза, — рассмеялся он и опять посмотрел на нее.
Анастасии померещилось, будто разноглазый Костайке преследовал ее как добычу, выслеживал сразу из многих мест. Но это ей только показалось: в глазах его не было никакого желания. Кончик носа у него облез и шелушился от солнца, будто линял. Шея была короткая, сильная, напрягшаяся, и ей почудилось, что сто́ит Костайке захотеть — и он легко втянет голову в плечи, как черепаха в панцирь. Ей, Анастасии, хотелось, чтобы это случилось, но, разумеется, ничего такого не произошло.
— Разумеется, — сказала она вслух.
— Что разумеется?
— Гляди, господин Костайке, солнце садится, вечер близится…
— До вечера далеко…
— Далеко-недалеко, а мертвых хоронят под вечер, чтобы с закатом солнца и душа усопшего отлетела на покой…
— Чепуха…
— Так уж устроен мир, господин Костайке, все из земли в землю возвращается. Мертвые листья преют, истлевают. Лошадей, коров и то на скотинное погребалище отвозят, чтобы падаль не валялась, иначе не к добру, иначе зловонить кругом станет… А раз уж так в мире заведено, то и наш долг — хоронить мертвых… Иначе нельзя. Ценить ничего не будем — на корню живое подорвем.
— Обычаи — глупость, барышня, а
— Есть еще кое-что…
— Что? — не понял Костайке. — Обороняться надо, а то
— Да, ты прав…
— Да…
— Оскорблять никого не надо…
— Не надо, правильно, а кого мы оскорбляем? Бандитов, которые топчут землю? Прославлять их прикажешь, когда соотечественники наши гибнут? Чтить бандитов негоже. Речной водой пускай их смоет, псы растерзают, люди пускай видят: не сидим мы сложа руки.
— Ты прав, пусть сгниют кости ворогов наших.
— То-то и оно, — степенно подтвердил Костайке, вставая, — но, сдается мне, про разное мы толкуем.
— Может статься…
— Законы-то нынче строжайшие, барышня, не позабудь…
— Есть и иные, старые, всезаветные.
— Ну, зачем тебе эти глупости? Какой тебе от них прибыток? Приспичило тягаться с
— Сам ты глуп, если думаешь, что погибели я ищу. Одноглазо на мир глядишь: примечаешь то, что пожелаешь. Удобно это тебе. Двумя-то глазами боишься на мир смотреть.
— Никак я не пойму, чего ты колготишься: парня моего сгубить метишь, надо мной верх взять или над
— Хочу серба похоронить, не успела я могилу землей засыпать, — ответила она и встала.
— Не серчай, конечно, но убьют