— В каждом человеке, верно, есть, как у тебя, что-то от юродивого. Во мне — нет. Ничегошеньки я не хочу, просить мне у вас нечего… И ты для меня — мертвец, потому и не боюсь я тебя. Потому «выкать» перестала, как прежде тебя величала. Думала, умом тебя бог не обидел, а обидел — так жизнь прибавит. Но нет. Конченый ты человек, раз на свою правоту нажимаешь, а того не понимаешь, что лишь одна смерть права, одна она всевластна, одна она вправе человека прибрать, когда пожелает. Правоту свою напоказ выставляешь, а меня такие наставники-разумники из себя выводят. Правота их смердит… Не могу, не хочу жить по уши в дерьме, жить и бояться пошевелиться, чтобы этого самого дерьма не наглотаться. Не хочу есть, спать, любить в дерьме; не хочу, чтобы самой дерьмом не стать, не по мне это.
— Совсем ты рехнулась, девка, от гордыни дурацкой сгибнешь…
— Гордыня тут ни при чем.
— Помрешь, дура.
— Ну, и помру. Велика беда! Я вольна делать, что хочу. Не сломить вам меня, не перешибить… Свободная я, понял? Как хочу, поступать буду, в лицо тебе плюнуть могу, никто не помешает, да просто охоты нет… Запомни: последнее это мое слово!
— Ну, и дурища, подохнуть ни за что ни про что… С сербами ты и не связана вовсе. Погоди, погоди, а может, связана? Навряд ли, какой им прок от эдакой коровы, эдакой полоумной! Запереть бы тебя в «желтый дом», — обозлился вдруг Костайке и хотел схватить ее за руку.
Анастасия неторопливо подняла с земли камень, потом второй и, не оглядываясь и держа подсолнух под мышкой, пошла вдоль проволочной изгороди.
— Поди ты к черту! — крикнул ей вслед Костайке.
Вернувшись на развилку, Анастасия довершила начатое. Насыпала могильный холмик, положила сверху цветок подсолнуха.