Судили да рядили, но спохватившись, с тревожною поспешностью расходились по комнатам — мы боялись не уложиться в «жесткие сроки — отличные сроки», не успеть с сочинениями к Новому году. Разумеется, никто и нигде не ждал наших комедий и повестей, но мы торопились из некоего наивно-суеверного упрямства: сказали — сделали. «А не то ничего не получится», — частенько говаривали мы с этакой глубокомысленной хмурью на лбах. Что не получится — мы понятия не имели, но смутно подразумевали нечто честолюбивое, какую-то из ряда вон выходящую удачу. Тайно, подспудно, не выговариваясь, подгоняло нас простенькое рассуждение: если справимся с теперешним уроком, то Москва обязательно дрогнет, попятится и покорится — ведь мы запасли еще по вещице, и они, дымясь, сладким угаром попыхивая на нас, отлеживались. Вещицы эти были: комедия «Ярмарка» и повесть «Любовь в середине лета». Впоследствии Вампилова принудили — блюстители театральной безобидности — перекрестить «Ярмарку», и комедия получила безлико-меланхоличное имя «Прощание в июне», хотя картине нравственного соглашательства, нравственного торга, запечатленной в ней, более приличествовало называться ярмаркой.
Итак, мы были молоды, безденежны (состояние, увы, не проходящие с возрастом) и полны иллюзий. Сейчас, вспоминая те дни, мне кажется, что и чемоданы, с которыми мы летели в Москву, тоже были набиты иллюзиями. Мы не сомневались, что в Домодедове нас будет встречать шампанским, так сказать, цвет литературной и театральной общественности. Слава богу, хватило ума и здравого смысла, пролетая то ли над Красноярском, то ли над Новосибирском, пообещать друг другу: во что бы то ни стало добиться своего, переупрямить Москву или судьбу — еще неизвестно, кого труднее. Хоть и не на Воробьевых горах находились, но все же на высоте, и довольно приличной — 9000 метров. Так что обещание это, по тогдашней нашей сердечной пылкости, сразу же превратилось в самовластный, не подлежащий пересмотру закон.
В Домодедове рвал и метал сырой январский ветер, аэродромные фонари, залепленные снегом, тускло и жалостливо помигивали, глядя на нас. «Шампанского не было. Приветственных речей тоже» — так однажды написал в своем очерке Саня. Ежась от чужого московского холода, кстати вспомнили эти слова. Здесь, думаю, уместно заметить, что при жизни Вампилова я звал его Саней и, дорожа естественностью изложения, не буду и в дальнейшем заменять эту товарищескую просторечность холодной точностью паспорта.
День, ночь путешествовали по московским гостиницам, но ни одна нас не приветила. Малость передохнули в зале ожидания Казанского вокзала и опять отправились по большому гостиничному кольцу. В «Украине» дежурная от нечего делать поинтересовалась, кто мы такие. «Литераторы, живущие на вокзале», — ответили мы. Видимо, у нее было представление о литераторах, как о людях денежных, и она предложила нам полулюкс.
Начались московские денечки. Какие-то призрачные, неуловимо безжалостные — видимо, приставка «полу», так дорого нам обходившаяся, роковой тенью сопровождала нас. Полулюкс, полусвет, полуголод, полуотказы, полуснег и полудождь. К тому же вскоре нечем стало платить за номер, и мы прятались от коридорных и дежурных — долг наш рос, как снежный ком. В конце концов мы из жильцов превратились в заложников. И вздохнули свободнее. Не надо уже было прятаться, проскальзывать — к добросовестным неплательщикам относились с сочувственно-бдительным вниманием: жалко вас, ребята, только, ради бога, не сбегите.
Но судьба отходчива, и, как встарь писали, ей было угодно повернуться к нам лучшей стороной. Писатель Борис Александрович Костюковский, бывший иркутянин, предложил жить у него на даче в Красной Пахре, где была картошка, квашеная капуста, соленые огурцы. С грехом пополам рассчитавшись с гостиницей, мы не мешкая перебрались в Красную Пахру. В синий солнечный январский день.
Всегда буду благодарен Борису Александровичу Костюковскому за этот приют, за истинно сибирскую верность землячеству.
Жизнь наша в Красной Пахре осветилась знакомством с Александром Трифоновичем Твардовским. Мы видели его и разговаривали с ним почти каждый день. Было сто таких дней. Причудливо и странно, как сказал бы Александр Трифонович, но именно сто. Сто дней, так счастливо сошедших на начальную нашу, робкую тропу.
Позже, рассказывая в товарищеском кругу о встречах с Александром Трифоновичем, я часто слышал: «Запиши, пока не забыл. Заметки хоть сделай, на карандаш возьми». Я ничего не записывал ни в ту зиму, ни позже. Какою-то нездоровой расторопностью сквозило, в моем представлении, от подобных записей.
Но вот минуло десять лет. Не стало Александра Трифоновича, не стало и другого Александра — Вампилова. Теперь, пожалуй, необходимо припомнить те дни и вечера и низко поклониться им.
4