Признаться, подобные вопросы не нравились ему, — он досадливо морщился и укоризненно качал головой, но и мы не могли удержаться, — да и кто бы удержался получить характеристику текущего литературного процесса из уст Твардовского пусть даже в такой неполной, списочно-беглой форме? И он, конечно, понимал, что нами движет не праздное любопытство, что наше провинциальное, отдающее категорической восторженностью миропонимание надо изменять, склонять к сдержанности, самостоятельности, которые не оставят места идолопоклонничеству. Думаю, он намеренно был жесток и суров в своих отзывах — они не то чтобы оглоушивали нас, но повергали в горячечно-изумленную растерянность: как же так? Не может быть! Властители наших дум, и вдруг — мармелад, фельетоны, темень?! Мы воздевали руки, спорили после ухода Александра Трифоновича до надсадного хрипа, хватались за головы, но, так или иначе, докапывались, понимали, что умышленная заостренность характеристик Александра Трифоновича все же ближе к истине, чем наша однозначная, бездумная восторженность. Думаю даже, что его знаменитый завет: «Сурово спрашивать с себя, с других не столь сурово» — невозможно понять и усвоить без предварительной науки строгого, даже с перехлестом, разбора литературных фактов и явлений.
…Даже в автографах был сдержан до какого-то усмешливого небрежения или, вернее, до какой-то лукавой отчужденности к этой невинной человеческой страсти. Вышел юбилейный номер «Нового мира» и тотчас же стал библиографической редкостью. Один любитель автографов при нас долго упрашивал Александра Трифоновича написать что-либо на книжке журнала. Тот долго отнекивался: «Да зачем вам? Это не моя книжка, я постольку поскольку» и т. д. — наконец уступил, неторопливо вывел несколько слов в правом углу листа с началом своей статьи. Мы прочитали: «Такому-то, в честь Дня выборов в местные Советы А. Твардовский».
…Видел я его и во гневе. Он пришел днем, когда я был один. Сначала разговор тянулся довольно вяло, но, постепенно воодушевившись, Александр Трифонович с жаром заговорил о том, что подлинный эпос, в прозе и поэзии, под силу поднять только мужику, выходцу из мужиков… Что-то дернуло меня, и я вклинился в его горячую речь, напомнив, что и графу это под силу. Он бешено, прозрачно округлил глаза — зеленоватые иглы, брызнувшие при этом, показалось, физически укололи меня в переносицу, в лоб, в щеки. Он побледнел, немедленно вспотел от гнева, и, хоть ничего не говорил, я понял: как я смел перебивать?!
Он сдержался, так ничего и не сказал, устало махнул рукой:
— Да, да. И графу, конечно.
Он с любопытством наблюдал за нашим странным, полумонашеским, полурасхристанным бытом. Порой вмешивался.
— Ну кто же так яичницу жарит?! Сухой блин будет, а не яичница. Давайте-ка покажу. — Резал мелко сало, ссылал в сковородку, давал подплавиться кусочкам, прозрачно зажелтеть, потом разбивал яйца. Снимал пышную, с ярко-янтарными глазами, в шипящих, булькающих фонтанчиках.
— Вот как это делается! — Но сам, как правило, за стол не садился. — Ешьте, ешьте, аппетиты у нас, к сожалению, разные.
Заходил нахмуренный, строгим баском неточно цитировал сам себя, из «Родины и чужбины».
— Вот сейчас я строжайше и наставительно направлю указательный палец на вас. Снег у крыльца источен ржавыми щелями. Этого не делать!
— Есть не делать! — Охотно вытягивались мы, даже каблуками прищелкивали — ох и горазды тогда были дурака повалять…
…Неожиданно, среди отвлеченного разговора, задумается, как-то искоса, сочувственно посмотрит, спросит:
— Ребята, а как у вас дома-то? На что живете, квартиры есть? Ну, сколько вы в газетах заработаете? На это разве проживешь? На авансы тоже надеяться чревато. Пока-то дождешься. Раньше проще все же было. Помню, примерно в ваши годы, принес я в журнал стихи. Редактор посмотрел, отобрал парочку, открыл ящик и сразу со мной рассчитался. Я — на седьмом небе. Сразу пошел шубу купил…
Попутно вспомнил, как впервые просил квартиру:
— Пришел к одному из тогдашних руководителей Союза, он газеты свежие читает. Я робко ему говорю, что угол надо, что семья у меня… Он спрашивает, читал ли я сегодняшнюю передовую. Нет, говорю, не успел. «Ну, вот! — он мне с этакой отцовской укоризной. — Узбекистан цветет, Таджикистан цветет, а ты этого даже и не знаешь. И еще квартиру просишь». Ну, я понурился, думаю: ладно, что ж, действительно мелкая просьба. Поднялся уходить. А он останавливает: посиди, посиди. «И книгу мою, конечно, не читал?» Тоже, говорю, не успел. А она у него на столе лежит. И вот берет он книгу и читает страницу за страницей. Сам хохочет, сам плачет, про меня уже забыл! И все с удивленным восхищением восклицает: «Как дано! А? Как дано!!!»
…О деньгах, как о предмете серьезном и особо существенном в жизни литератора, говорил не то чтобы часто, но всегда с живою, если можно так выразиться, философической заинтересованностью. То вспоминал, как однажды, в конце июня, когда пробрызнули первые грибы, к нему на дачу пришел тяжелый, мрачный мужик с лукошком этих грибов: «Купи, хозяин».