Баклажан был замечательный психолог, к тому же вся его долголетняя практика подсказывала, что нет более благодатной темы для помолвки, чем воспоминания о военных походах. Война была второй жизнью мужчин нашего края: только во время войны они имели возможность надолго уехать из села, поскитаться по белу свету. Невзгоды и лишения, которые они там терпели, с годами выливались в дорогие сердцу воспоминания. То были веселые россказни, веселые настолько, что даже смерть оборачивалась в них новой, комичной стороной. Мои земляки невесть почему имели несуразную привычку насмехаться над собой и рисовать свои злоключения и напасти как цепь смешных приключений. Вначале я думал, что всему виной их дремучее невежество. Но потом, когда пришла пора мне, любознательному сельскому парнишке, пристраститься к книгам, я с удивлением обнаружил, что классики литературы тоже позволяют себе подтрунивать не только над собой, но и над целыми народами, и даже над коронованными особами. И пришел я к заключению, что люди в прежние времена были очень несовершенными, начиненными всевозможными предрассудками.
Так вот, Баклажан, как только все уселись за стол и принялись хватать угощение руками, пустил в ход свои воспоминания о войне, на которой он, кстати, не был.
— Раз зимой, — повел речь он, — вступили мы в одно македонское сельцо. Дело было к вечеру. Мороз лютый, описать не могу! Сплюнешь — на землю падает не слюна, а ледышки. По малой нужде на дворе хоть не ходи: мигом образуется подпора. Сельцо махонькое, а нас целый полк, негде голову приклонить. В конце концов один мужик пустил нас в конюшню, где стояла пара мулов. Улеглись мы кто где. Я забрался в ясли и мертвецки заснул. Сплю и вижу сон, будто за мной медведь гонится. Мы той осенью как раз наткнулись на черного медведя в лесу. Настиг меня, косолапый, чтоб ему пусто было, и ну кишки выпускать. Я как заору благим матом. Все повскакивали в темноте. Что такое? Что стряслось? Оказывается, один мул почуял у меня в вещевом мешке хлеб и давай к нему добираться. А я мешок положил на живот и приторочил ремнем…
Все расхохотались с набитыми ртами и задрали головы к потолку, будто волки на луну завыли. Только мать моя не смеялась, ей было не до того: она суетилась, подавала на стол, а если бы даже и сидела скрестив руки, то все равно не могла бы себе позволить вольности. В тот вечер она чувствовала себя участницей состязания «А ну-ка, девушки!», где, кроме отменных хозяйственных способностей, нужно продемонстрировать благоприличие и скромность, любой ценой завоевать первый приз. На первый взгляд могло показаться, что на нее никто не обращает внимания, а по существу, все краешком глаза приглядывали за ней. Бабка, как самый строгий член жюри, зорко следила за каждым ее движением, чтобы потом вынести решение: «Малость косорука!» или же «Все в руках горит!» Еще бы не горело! Ведь перед этим мать мою целую неделю натаскивали, как потчевать гостей — раскладывать еду по тарелкам, разливать вино.
— А меня за малым не ухлопали, — вмешался в разговор хозяин. — Мы двигаемся цепью, а француз как начал поливать из пулеметов. «Ложись!» — командует ротный. Гляжу, прямо передо мной окоп, глубокий и тесный, точно горло кувшина, видать, в нем сидел какой-то недомерок. Только где уж тут выбирать! Добегаю и — прыг туда. Ротный, слышу, через минуту опять командует: «Отступать перебежками к высотке!» Наших как ветром сдуло, а я сижу в окопе пень пнем, не могу вылезти. Поднимаю голову — француз прямо на меня прет. Ну, говорю себе, тут тебе, Георгий, и крышка, поживей крестись да мысленно прощайся с женой и детьми. Так-то оно так, да только в этой теснотище и перекреститься немыслимо. Зажмурился я — ну, думаю, будь что будет. Тут наши открыли огонь. Французы залегли. И пошла перепалка! Только к вечеру наши отбросили французов и вызволили меня из окопа в мокрехоньких штанах.
Дед же, позабыв, что находится за столом, подробно и увлекательно описал, как он просидел безвылазно целую неделю в окопе под Тутраканом: румын, дескать, строчил из пулемета как оголтелый. Все нужды приходилось справлять в окопе, а после выбрасывать дерьмо наружу лопатками, и румын прошивал их пулями. Но на восьмой день довелось отступить, и румынская очередь таки накрыла бедолаг. Все попадали, сраженные пулями, один только дед остался цел. А румыны, говорит, ходят от тела к телу, тычут саблей в живот или в голову — не прикинулся ли кто мертвым. Чуть шевельнешься — тут тебе и амба. Нескольких слабонервных прикончили у деда на глазах. Дошла очередь и до него. Румын огрел его саблей по голове, но дед не шелохнулся.
— Как жахнет, — рассказывал дед, — голова моя зазвенела, точно пустой котел, а сабля румына отлетела вбок. Он матюкнул мою чугунную болгарскую башку и отошел.
Дед показал шрам, пересекавший голое темя, и все, кроме моей матери, опять задрали головы к потолку.
5