Доктор после осмотра больной стал объяснять про лечение, сказал о трубке и чистом воздухе, выписал рецепт. Мишо настороженно слушал. Он и до этого прислушивался и все что-то комкал во внутреннем кармане жилета, посматривая в сторону окна, где возле кровати стояли женщины. Теперь, оставив меня, он приблизился к ним.
Когда мы прощались, Мишо подошел к нам и храбро спросил, сколько он должен?
Женщины, вытянув шеи, с гордостью посмотрели на него и закивали головами, подтолкнув друг друга, вот, мол, какой хозяин!
Врач ничего не захотел брать. Женщин это так растрогало, что они даже всплакнули, а Мишо покачал головой, дескать — он не может с этим согласиться и стал совать врачу деньги, и, бог весть сколько б они препирались с благодарным Мишо, если б одна из женщин не прошептала:
— Будет тебе, ты хоть руку поцелуй.
И Мишо, схватив руку, с силой прижал ее к губам. Врач вконец расстроился, и мы заторопились домой, к тому же на дворе было уже совсем темно.
Врач еще несколько раз приходил к матери Мишо, но сердце ее не справилось с болезнью. Она умерла.
Рассказывали, что Мишо так рыдал над ней, что уж никак не пристало двадцатилетнему парню, но он не смог совладать с собой, и его не успокоили, даже когда пришел священник и началось отпевание. Отец стоял понурив голову, молча, не выронив слезы, и косился из-под бровей на сына, так что казалось — вот-вот его придушит. Не то чтобы он не понимал его слез, а все вокруг молчали, слушали пение и проповедь, которой отец боялся, однако все обошлось, и, таким образом, самое тяжелое было позади. Его уже ничего не тяготило. Мишо одергивали другие, пытаясь утихомирить; он и притих немного, когда шепнули ему что-то на ухо; слушал, как бы задумавшись над тем, что ему хотят сказать, но стоило священнику, а затем и рехтору произнести слово «смерть», он опять зашелся в плаче и громко причитал. Когда гроб опускали в яму, он затопал ногами, будто хотел разбежаться и прыгнуть следом.
— Ничего не понимает, совсем блаженный, — шептались вокруг.
Ее уж и закопали, гробовщики собирали свои инструменты, хладнокровно заметив, что теперь он хоть головой об землю бейся — все едино мать не встанет. Мишо отошел от могилы, озираясь на кладбище и не зная, куда теперь деться. А уже смеркалось…
Придя домой, он застал в каморке полно народу: родственников, господских слуг. И словно очнулся. Тут уже хозяйничала Анча-скотница — толстая, краснолицая, крепко сбитая, тридцатилетняя баба, одетая под молодую девку. До этого она перегуляла со всеми холостыми батраками и слугами, а вот с осени прилипла к отцу, нацелившись за него замуж, — как жена помрет. На кухне ее любили за то, что она была чистоплотная и ретивая в работе. За день она успевала трижды выдоить восемь — десять коров — столько же, сколько овец доит овчар. Она постыдилась пойти на похороны, но едва только вынесли гроб, начала убираться и готовиться к поминкам. Убрала мох и тряпки с окна, и в комнате сразу посветлело. Смела с топчана солому, перину вынесла к Мишо в сарай. Туда же перетащила сундук, побросав в него все вещи умершей и какие были горшки. Не по злобе, не из ненависти, просто она имела свои, а это все теперь принадлежало Мишо… И чтоб не сказали, будто позарилась на чужое. Она подмела в каморке, перенесла свои пожитки, выставила заготовленную паленку на стол, покрытый скатертью, хлеб, сдобу от булочника, принялась тушить на плите мясо, в общем, вела себя как хозяйка. Все это, правда, по уговору с отцом, которого не осуждали, ведь «уж как он намучился с больной женой за эти два года… ну, а если не сдержался?.. Кто же знал, что умрет она… Да и что ему делать теперь-то, раз уж с этой связался?..» Так говорили даже пожилые женщины, служанки в имении.
Когда Мишо пришел с кладбища, кое-кто из слуг сочувственно сообщил ему, чтобы он, мол, поторапливался, «у тебя там уже веселье». В самом деле, в каморке уже стояли и сидели женщины и мужчины, наливая вино и передавая по кругу стопку. Разговор не клеился, покойную вспоминать было неловко, а о работе да службе говорить еще время не пришло. Первым делом — выпить да закусить. Тогда и развяжутся языки, появится уверенность в себе. А тут, глядишь, подоспеет и паприкаш. Анча вертелась у плиты, и другие женщины помогали, сдабривая его так и сяк, чтоб вкуснее был.