Время ужина давно миновало, а собрание все еще ничего не решило. Ирина предложила было перейти к голосованию, потому что, на ее взгляд, дело уже прояснилось. Однако многим по-прежнему ничего не стало ясно. Кое-кто притворялся, что верит в невиновность Пэтру, и твердил о неопытности и недомыслии.
— Дурачка, от которого один только ущерб, в доме у себя привечать не будешь. Дашь ему ломоть хлеба, и пусть идет себе с богом! — заявил на это Макарие.
— Можно научить дурачка.
— Если он глупый, но честный… А Пэтру и ни то и ни се.
Руку поднял Ион Мэриан, до сих пор он молчал и смотрел в окно, лишь изредка робко поглядывая в зал, где его родственники ожидали, когда же он возьмет слово. Он заговорил тихим, дрожащим голосом:
— Я довожусь двоюродным братом Пэтру и все эти дни думал, нельзя ли как-нибудь… да… Спасти я его хотел. Но, люди добрые, невозможно его спасти. Великий позор это всей нашей семье, только это святая правда. Все, что говорилось в докладе, сделал Пэтру своими руками и должен за это поплатиться…
Все с удивлением слушали эти неожиданнее слова, не веря ушам своим.
Потом говорил Филон Герман, говорил Хурдук, и многие еще говорили, но никто не смог убедить родственников Пэтру, чтобы они голосовали за исключение его из коллективного хозяйства.
Достаточно защитников нашлось и у семейства Боблетека. Эти не шумели, они просто не поднимали рук при голосовании. Зато родственники Пэтру и Флоари дружно голосовали против исключения. Чтобы принять решение об исключении, нужно было еще двадцать голосов.
Приближалась полночь, но все еще было неясно, что же решит собрание. Филон Герман сердито пыхтел и сосал свою трубку. Он больше не выступал, потому что охрип от крика, только поминутно шептал на ухо Тоадеру:
— Не подготовили мы собрания, сынок. Что это за собрание?!
Тоадер спокойно отвечал, думая о чем-то другом!
— Не подготовили.
— Нужно было разъяснить все людям.
— Нет, не нужно. Теперь они столкнулись лицом к лицу и все поймут сами.
— Не знаю, родной, не знаю.
Но Тоадер был убежден, что иначе нельзя было, что, если бы они помедлили с собранием, было бы хуже. Люди показали себя именно такими, какими он их знал, и поэтому в нем возрастала уверенность, что справедливое решение уже созревает. Никогда бы ни ему, ни другим коммунистам в селе не удалось убедить людей так, как они сами убеждают себя, противостоя друг другу. А он только должен быть внимателен к тем, притаившимся в засаде, к тому удару, что они готовились нанести.
Пэнчушу уже устал вычитывать из своей книжечки в кожаном переплете цифры, которые он теперь знал наизусть, да так, что, разбуди его среди ночи, повторил бы их со всеми запятыми и сотыми долями. Красивый костюм его измялся и был обсыпан пеплом. Лицо побледнело, всклокоченные волосы падали на лоб. Рядом с ним сидел молчаливый и спокойный Ион Мэриан. Он считал, что исполнил свой долг, и ему стало легче. Каждый раз, к удивлению родственников, он голосовал за исключение кулаков, и многие из них потянулись за ним.
Ирина взялась председательствовать, потому что Мэриан показался ей слишком мягким. Она не подавала виду, что устала, но не могла скрыть своей озабоченности и все время обращалась к Тоадеру. Тот задумчиво ей отвечал:
— Пусть говорят. Пусть выскажут все, что думают.
Люди в зале уже давно разбились на группки и потихоньку переругивались между собой, не слушая выступающих. Все устали, проголодались. Кое-кто сходил домой, поужинал и снова вернулся. Другие все порывались уйти, но оставались в надежде, что собрание скоро кончится.
Одно семейство Боблетека сидело непоколебимо и молчало. Стоял с безразличным видом, прислонившись к стене, Иоаким Пэтру.
Была уже полночь, когда снова поднялся Тоадер и взял слово.
По залу прокатился шум, какой бывает в лесу при легком ветре. Люди подталкивали друг друга: «Тоадер хочет что-то сказать!»
Тоадер вовсе не ждал, что его сразу послушаются, не думал, что сможет решить судьбу собрания, которое с самого начала то бурлило, то успокаивалось само собой, словно поток, не проторивший еще русла и бегущий по собственной воле.
— Уж так люди созданы, — начал он, — что хочется им счастья, и они за него борются. Мы боремся. И отцы наши боролись. Только не досталось им счастья. И мы не можем сказать, что добились его. Но знаем мы больше, чем они. Я так думаю. А если ошибаюсь, поправьте.
— Правильно думаешь, сынок, — проговорил Алексе Мога из глубины зала, кивая головой.
— Мы не живем на земле бездумно, как овцы. У нас в жизни есть цель. Если нет ее, тогда жизнь бесплодна и нельзя ее назвать жизнью. Когда не знаешь, ради чего живешь, то вроде бы и не живешь, дни серые, хотя и солнышко светит, а ночи пустые. А вот цель, ради которой мы живем на земле, я и называю счастьем.
Люди внимательно слушали Тоадера, слова его зазвучали для них как-то по-новому. Лунными ночами и они пели песни о счастье; зимой в отблесках огня возле печки слушали рассказы стариков, и теперь им показалось, что все уже позади и они просто слушают прекрасную сказку о самих себе.