И все же в душе остается чувство неловкости, что-то вроде угрызений совести. А вдруг он думает про меня, что я заметил его раньше и ждал — считал себя вправе ждать — чтобы он поклонился мне первым? Я таких людей презираю. Мы обязаны приветствовать друг друга одновременно, даже стараться опередить другого. Нет такого возраста, ранга, заслуг или состояния, какие освобождали бы нас от этого человеческого долга. Встречаясь на улице, мы еще издали должны изъявить радушие, наши взгляды должны лететь навстречу быстрей, чем флажки приветствия взлетают на корабельную мачту, и поклон тогда — лишь естественное следствие, желание опередить в любезности, а не столкновение сил. Такова моя мораль, моральная основа моей вежливости. Тот, кто грешит против этой морали, в моих глазах никто и ничто. А посему я всегда первым спешу поклониться моим знакомым, но, если вдруг обнаружу, что от меня этого уже словно бы требуют и настоятельно ждут, чтобы я поклонился, сами же в лучшем случае кланяются только в ответ, — этим людям я больше не кланяюсь. И даже на их поклоны не отвечаю.
Во избежание недоразумений, подумал я, лучше бы всего немедля изложить мое кредо этому превосходному молодому человеку. Вот прямо сейчас встать и подойти к его столику… Но я устал, смертельно устал… Что ж, как-нибудь в другой раз я все ему объясню.
Случай вскоре представился.
Несколько дней спустя вечером еду домой в набитом битком трамвае. Стою на площадке и вдруг вижу его. Пристроившись в уголке, он читает какую-то книгу. Подстерегаю момент, когда он поднимет от книги глаза. И тотчас подчеркнуто подымаю шляпу, улыбаюсь ему. Он также приподымает шляпу, его молодые голубые глаза улыбаются мне в ответ.
Позже, когда большая часть пассажиров выходит и вагон пустеет, я спешу подойти к нему. Горячо трясу ему руку. Сажусь с ним рядом.
— Как поживаете? — приступаю я к беседе.
— Благодарю вас. А вы?
— Спасибо, — отвечаю. — Домой?
— Нет. К дядюшке. Мы ужинаем у них по средам, с незапамятных времен.
— Ага, семейный ужин.
— Именно, — кивает он.
— Что вы читаете?
Он протягивает мне книгу. Там, на площадке, я полагал, что он увлечен каким-нибудь медицинским трактатом о детских болезнях или чем-нибудь в этом роде. Я ошибся. Беллетристика. «Генри Эсмонд». Я приятно удивлен, мое уважение к нему еще более возрастает. Я всегда считал, что люди незаурядные полны интереса ко всему на свете: мир для них — един.
— Я читал ее еще в студенческие годы, — замечает он. — А сейчас вот захотелось перечитать.
— Ну, и как вам правится?
— Божественно, — отвечает он.
Ответ меня слегка остужает. Я никогда не отозвался бы так о книге, все ведь гораздо сложнее и многограннее. Но, в конце концов, он же детский врач и просто читатель.
Смешавшись, я бормочу что-то об английском юморе. Так как он не подхватывает, умолкаю.
— Много работаете? — опять поворачиваюсь к нему.
— О да, — вздыхает он. — С утра до вечера. Чистая каторга.
Он горько сетует. В мире чудовищный экономический кризис, люди страшно бедны, у них нет денег на самое необходимое, на хлеб, лекарства, одежду. Рассказывает, что утром впервые в жизни видел несчастный случай на улице. На углу Арадской улицы автомобиль сбил какую-то старушку. Это было ужасно, просто ужасно.
Так мы беседуем обо всем на свете: о попугаях, стенографии и о негритянском вопросе, — словом, о чем обычно беседуют люди.
Я завожу речь о том, какие стоят лютые холода, совершенно необычная для наших мест погода. И ловко перехожу к его профессии.
— Много сейчас больных?
— Разумеется, все простужаются, у всех насморк.
— У детей тоже, — добавляю я.
— И у детей, — бросает он коротко.
Он выглядит замкнутым. Однако это располагает меня к нему еще больше. А разве я не замкнулся от него только что, когда он хвалил Теккерея? И вообще он, может быть, вовсе не замкнутый, просто скромный. Это мне следует разговорить его. И я начинаю разглагольствовать о пляске святого Витта, о молочных прививках, об анафилаксии и так далее, и тому подобное:
— Мне кажется, в последние десятилетия скарлатина проходит в более легкой форме. Какая это была страшная, сверхзаразная болезнь еще в нашем детстве. А теперь она совершенно ручная — тигр превратился в кошку. Скоро вообще исчезнет с лица земли, как оспа, проказа, бешенство. В конце концов, сами болезни заболевают и умирают.
— Да, — соглашается он.
Если знаешь о чем-либо действительно много, молчи. Только дилетанты во всем уверены и многословны. Полное знание — внешне — весьма похоже на полное незнание.
Мне уже совестно за всю эту болтовню и потуги на остроумие. Я тоже умолкаю. Потом спрашиваю:
— Что поделывает Эльзас?
— Эльзас? — Он морщит лоб. — А кто это?
— Как! Наш общий друг. Эльзас, профессор. Профессор медицины.
— Я такого не знаю, — объявляет он, — Одного Эльзаса, правда, знаю. Но он главный контролер на железной дороге.