Иржик идет, всем телом преодолевая напор ветра. Вот и могила, которую он велел украсить цветами. Но над могилой виднеется черная фигура. Что это — надгробие? Или монахиня? А может, кающаяся грешница? Нет, это матушка Марика. Она стоит со скрещенными на груди руками, опустив голову. Матушка Марика приехала из деревни Топхане, где доживала оставшиеся дни своей разбитой жизни.
Иржик медленно приближается к ней, твердя про себя: «Подойду к матушке Марике и попрошу ее простить меня, если сможет. Скажу, что ни о чем худом и не думал. Я вообще тогда ни о чем не задумывался. Меня просто свела с ума прелесть ее дочери. Вот и все. Благоухающий аромат ее красоты приманил меня, как шмеля цветок черешни. Я не желал ей зла. Ведь она была счастлива и сама говорила мне об этом. Зачем только вы, матушка, впустили меня под свой кров? Прогнали бы и все! Неужели вы не видели, что я был не в себе? Простите меня, матушка, если сумеете это понять!»
По мокрой траве добрел он до самого холмика. На черной доске под крестом виднелись белые буквы «Зоя». А ниже — «1607—1624».
Он замер возле креста. Матушка Марика подняла на него взгляд. Ее исхудавшее лицо было серым, как лист оливы. Глаза застили слезы, и она не узнала его. Иржик открыл рот и робко вымолвил:
— Матушка Марика, простите меня!
Она широко раскрыла глаза. Схватилась за лоб, и губы ее перекосились от ужаса.
Повернувшись, она опрометью бросилась прочь по траве, мимо платанов и могил, по почерневшей дорожке. Ветер сорвал ее черный платок и растрепал поседевшие волосы. Она убегала от Иржика, как от прокаженного.
— Матушка Марика! — закричал ей вслед Иржик. Но она не остановилась.
Из лиловой тучи засверкали молнии, и буря принесла снег. В мгновение ока она осыпала кресты, деревья, могилы, траву и дорожки. И убегающая женщина исчезла за его завесой.
Закоченевший Иржик стоял недвижно, глядя ей вслед. Потом упал на колени и сложил руки, как делал это на кладбище в Хропыни у могилы своей матери, служанки Марии.
И быть может, потому, что впервые за все время, пока он был в Стамбуле, выпал снег, а заснеженный холмик на могиле девушки стал похож на последнее пристанище служанки Марии, из глаз Иржика полились тихие, облегчающие душу слезы. Он плакал, как в детстве, и, как в детстве, от этого становилось легче.
Снег перестал. Ветер тоже утих. Над Босфором засияло солнце.
Он встал и вытер глаза.
Потом медленно пошел по дорожке вслед за убежавшей матушкой Марикой.
Стая чаек парила на серебристых крыльях высоко в побледневших от усталости небесах. Птицы перекликались. Так же кричат чайки-рыбачки на хропыньском пруду. Иржик вернется в Хропынь! И очень скоро.
Та, что лежала на кладбище в Кундуз-Кале, наверное, простила его. То ли на счастье, то ли к печали выпал снег.
Он спустился к пристани. На черных волнах качался фрегат «Святой Георгий». Якорные цепи чуть не лопались от напряжения.
Толпа зевак глазела на зеленый шатер, охраняемый караулом матросов.
Реяли просохшие на солнце флаги.
20
В эти два дня дел у сэра Томаса было больше, чем за весь минувший год.
Он принимал у себя сэра Брауна в те дни, когда адмирал не был гостем капудан-паши. Сопровождал его во время визитов к великому визирю, к Истанбул-агаши, губернатору Стамбула, и к бостанджи-баши, начальнику гарнизона бухты Золотой Рог. Он присутствовал на приеме у миловидного султана Мурада в Серале. Восседал вместе с адмиралом на званом обеде, устроенном старым Гюрджю Мохаммед-пашой, куда были приглашены также велеречивый посол французский, церемонный венецианский баило, осторожный голландец, господин де ла Хайе и рыжий барон Лёвен, молодой агент шведского короля. Это были представители новой коалиции, которые, восседая на шелковых подушках, сперва повели беседу о красоте и размерах фрегата «Святой Георгий», хотя надвигающаяся война занимала их гораздо больше. Французский посол посылал сэру Томасу улыбки более соблазнительные, чем принцесса Генриетта своему жениху Карлу, принцу Уэльскому.
Но позже Минхер де ла Хайе все же не преминул похвастаться подвигами голландской эскадры, которая, согласно последним донесениям, атаковала испанские форты на западном берегу Южной Америки, а сэр Томас, в свою очередь, одобрительно отозвался о восстании кубинцев и пуэрториканцев против испанского владычества.
— Так пусть же грядет свобода мореплавания и свобода вероисповедания! — торжественно провозгласил он.
Адмирал Браун, сам в молодости бывший пиратом, только ухмыльнулся этим речам. Драгоман переводил старому Гюрджю каждое слово. Тот быстро сообразил, что неверные собираются учинить очередную дележку света, а турок на какое-то время оставят в покое. И потому сказал:
— Я приеду посмотреть, когда двуглавая орлица будет распотрошена не только словом, но и мечом. От Буды до Вены — расстояние полета стрелы.
Все рассмеялись, а Гюрджю до самого конца пира больше уже не открывал рта и только внимал оживленным речам гостей.