Часовые в проходной знали Сережу и пропускали. А если и попадался вредный — может, и не вредный, а карнач близко, — мальчик просил кого-нибудь из идущих вызвать маму. Она выбегала в халате. Иногда шинель на плечи накинута, в петлицах — шпала. Скажет: «Пропустите. Это ко мне». Слушались.
— Сереженька, какое счастье, что ты пришел… Я так боялась за тебя. Обстрел идет… Как ты?
— Мама, это же далеко. Он по «Светлане» бьет…
— Ну все, ты пришел, теперь я спокойна.
Посадит в ординаторскую, а сама в палаты, к раненым. Когда начинали близко бомбить, мама говорила: «Только, ради бога, не отходи от меня… Уж гибнуть — так вместе» — и брала его с собой в палату или операционную.
В декабре сорок первого, как открыли ладожскую дорогу, была первая эвакуация раненых — тех, кто скоро в армию не вернется или вообще на демобилизацию.
Прибытия автобусов ждали в низких сводчатых подвалах, при свете фонарей «летучая мышь». Первую партию готовили костыльных и ходячих. Выдали им шинели. Для Сережи тоже нашлась работа — раздавать мазь от обморожения и запечатанный конверт: историю болезни. Старшая сестра Анна Ивановна выкликала фамилию:
— Румянцев!
— Здесь я, — неслось из темноты.
И Сережа быстро шел туда и вручал костыльному Румянцеву мазь и пакет. Опираясь на костыль, солдат дрожащими руками принимал и то и другое.
— Чего это, малый? — спрашивал.
— Если мороз сильный — вас же, может, на открытой машине повезут, — мажьте щеки, нос… А это не вскрывать, держать при себе… Привезут в госпиталь на Большую землю, там и отдадите, — объяснял Сережа. Он был в возбуждении. Главное — не перепутать конверты с историями болезни. И мальчик устремлялся в разные концы бомбоубежища, пробираясь среди раненых туда, откуда донеслось: «Здесь!»
— Вы Лантотидзе? Это мазь…
— Зачэм, дорогой? Мазать нэчего… Сестричкам отдай…
В темноте Сережа не разглядел, что все лицо Лантотидзе забинтовано, виднелись одни глаза.
В одном из подвальных отсеков вдруг возник шум.
— Не поеду! — кричал заросший щетиной боец. И даже при слабом свете «летучей мыши» было видно, как сверкали его глаза. — Не поеду! Здесь родился, здесь и помру…
К нему тотчас подошли мама и политрук отделения Валя Ковалева.
— Товарищ боец! В этот ответственный час, когда над нашей Родиной нависла смертельная угроза фашизма… — начала Валя.
Но мама перебила ее.
— Горкин, ну чего шумишь? Зачем помирать? Еще повоюешь. Подлечишься там и… вернешься.
— Я здесь воевать хочу!.. Умру за Ленинград…
Подошел комиссар госпиталя, отвел маму в сторону. Сережа услышал, как мама тихо ответила: «Надо увозить, пока транспортабелен. В строй он уже не вернется».
Вдруг Сережу кто-то схватил за рукав. Вглядевшись в улыбающееся лицо, мальчик узнал лейтенанта Евсеева из третьей палаты.
— Серега, прощай, уезжаю!
И так он это сказал с тоской, что мальчика вдруг охватило волнение. И, не желая, чтоб Евсеев видел его слезы, он отвернулся и сделал попытку уйти:
— До свидания… Вы извините, я должен мазь раздавать…
— Погоди, Серега!.. Вот письмо. Отдашь. Знаешь кому?
— Знаю.
— Ну, кому?
— Тамаре из буфетной…
— Правильно. Все понимаешь… Не нашел я ее, а уже отправляют. И еще матери своей спасибо скажи! Понял? Скажи — от лейтенанта Евсеева… Она мне ногу спасла, в медсанбате ампутировать хотели… Ну, обнимемся!..
Где они теперь, красивый лейтенант Евсеев, неистовый Горкин, Румянцев с дрожащими руками? Где все?
Назавтра бежит политрук Валя Ковалева.
— Товарищ Чапай, товарищ Чапай! — Это она так в шутку маму называла, а себя — Фурмановым, хитрая тоже. — А я только что с совещания. Комиссар нас созывал. За вчерашнюю эвакуацию знаете кого похвалили? Сережку вашего.
— Валя, не выдумывайте…
— Честное слово! Комиссар сказал, что все, в общем, прошло организованно, но отметил отсутствие некоторой торжественности. Все-таки первая эвакуация наших раненых на Большую землю. А дальше вот он что сказал, я даже записала для вас и для истории: «Обстановку несколько скрасил, внося оживление своей беготней и усердием, сын начальника первой хирургии». Слово в слово!
Тот 1942 год встречали в офицерском общежитии рядом с госпиталем. С мамой в комнате жили Валя Ковалева и старшая сестра Анна Ивановна. Мама и Анна Ивановна взяли из столовой скудный ужин домой. Сидели и вспоминали довоенное время.
— Наша Валька где-то задымилась, — сказала Анна Ивановна.
— Господи, а что ей? Двадцать три года… Девчонка! — ответила мама.
В половине десятого легли спать голодные — ужин лишь раздразнил. Не спалось. Все-таки Новый год. Каждый думал о своем. Вдруг Анна Ивановна говорит:
— Товарищ начальник, ты спишь?
— Не сплю, Анна, — ответила мама.
— А он уснул?
Но Сережа тоже не спал.
— Слушайте, я такая стерва, — продолжала Анна Ивановны, — утаила целый сухарь… Помнишь, третьего дня нам вместо хлеба сухари выдали? И я запрятала под матрас… Давайте его съедим.
Она зажгла коптилку и разделила сухарь на три части. Сухарь был крепкий и вкусный, еще из довоенного хлеба.
— Вальке не оставили, но, я уверена, она сегодня сыта, у начпрода компания собирается… — сообщила Анна Ивановна.
— Я знаю, он и меня уговаривал, — рассмеялась мама.