Только это кашевары кухни затопили, он и давай нас обстреливать. Сперва ничего шло: он палит, ну и наши как вдарят, вдарят — глядишь, он и замолчит, — то орудию ему подобьют, то с позиции сгонят. Да недолго пришлось нашим отстреливаться — снаряды все вышли. Артиллеристы разгорячились — к капитану: давай, мол, ваше благородие, снарядов, отвечать нечем, стал он нас забивать. Да. Туда-сюда, по телефону, в штаб донесение. А оттуда, эх, ешь твою с квасом! — и сейчас сердце кипит: как это, такие-сякие, смели положенный резерв расстрелять! Нет вам больше снарядов! И отходить не приказывают — что хочешь, то и делай… Уж и потешился тут немец! Орудия свои на открытые позиции выкатил, пристрелялся и давай гвоздить. Что тут было — и не расскажешь! Треск по лесу пошел, точно кто стволы сверху донизу пополам расщеплял. Суки и макушки вниз летят, людей, как гвоздями, к земле пришивают. Потом стал он понизу косить. Рвутся кругом снаряды, все смешалось. Деревья валятся, как из-под пилы, люди, земля, щепки — все к чертям в воздух летит. Окопчики наши сразу позасыпало, укрыться стало некуда. Ты за дерево, а оно на тебя — давит. Эх, ешь твою с квасом, — повторил Ефрем свою любимую поговорку, — и полегло, и покалечило тут нашего брата! Что делать? Я вперед пополз — думаю, у ручья укрыться и напоследок напиться: внутри все горит, пересохло, на зубах песок скрипит. Только не пришлось. На полдороге меня точно кто ломом по пояснице огрел, огонь в глазах метнулся — и конец. Ничего не помню. Только на третий день в память взошел — в санитарном поезде. Нас в Великие Луки повезли, оттуда в Петроград.
Ефрем смолк, утирая мокрый лоб рукавом гимнастерки.
— Зиму всю и весну, — продолжил он после порядочной паузы, — возили меня по разным госпиталям, замучили. Пришлось всяких дел наглядеться, всего послушать. Нас на немцев гонят, словно на убой: ни снарядов, ни винтовок не хватает. Половина генералов сами из немцев, кругом измена, а помещики да купцы, фабриканты в тылу миллионы наживают, им от войны одна прибыль. Эх, ешь твою с квасом! Забегали к нам, в солдатские палаты, расфуфыренные барыньки — даже царевы дочки как-то к нам заглянули. С подарками: на тебе, солдатик, образок, молись за царя и отведи душу — вот тебе за верную службу осьмак махорки! Сунут это нам, а сами лицо платочком закрывают, отворачиваются — фу, мол, от них мужицким потом пахнет! — Ефрем говорил все злее. — Ты молись, солдат, за царя, клади за него голову, а сволочь всякая ворует да от фронта откупается. Ну да ладно… Придет скоро и наше время, не все ихний верх будет — земля мужикам отойдет, господ из поместий вытряхнут…
— Тронемся, что ли, — вдруг заторопился Базанов. Его напугала неслыханная дерзость Ефрема, ошеломила неизвестная деревне богохульная фронтовая ругань. — Лошадь отдохнула, доедем, недалече осталось.
Когда телега тронулась, Василий, недовольно хмурясь, вполголоса сказал Ефрему:
— Зря ты это, живут тут по старинке, непривычны. Как раз бунтовщиком назовут, свяжут да и представят уряднику.
— Не свяжут, Вася, — убежденно ответил Ефрем. — Им небось тоже невмоготу на своих полосках биться, редькой с квасом разговляться, за потравы штрафы платить. А потом, — добавил он спокойнее, — волков бояться — в лес не ходить! Теперь не за горами, что-нибудь да начнется, это как пить дать!
Лошадь тащила в упор. Колеса тяжело шли в песчаных колеях.
— Енеральша! Енеральша едет! — вдруг раздался сзади испуганный крик Конона Степаныча.
Донесся быстро нарастающий мягкий топот копыт и поекиванье селезенки лошади. Все оглянулись: за деревьями мелькало что-то черное. Через мгновенье из-за них показалась коляска, запряженная парой вороных в дышло.
Съезженные кони шли дружно, со слегка повернутыми друг к другу головами с проточинами и зачесанными на разные стороны некоротко подстриженными гривами. Гладкая, холеная шерсть животных лоснилась, как бархатная. Шорки и шлеи без набора почти сливались с ней.
Высокие козлы занимал толстый, с громадным задом и великолепной, расчесанной на обе стороны бородой, кучер. Был он в черном кафтане и черной твердой шляпе с тульей раструбом и круто загнутыми полями. Вплотную к нему, с левой стороны, сидел огрузший Александр Семенович в ливрейном длинном сюртуке и блестящем картузе. Он сдвинул мохнатые брови и поджал губы. Не только бакенбарды его, но и сам он весь обвис, хоть придерживался левой рукой за железку сиденья. Он, как и кучер, был в черных перчатках.
В коляске с откинутым верхом сидела небольшого роста женщина в черной длинной накидке с плерезами — сама генеральша Майская. С дорожного чепчика с лентами спадала густая вуаль, закрывавшая лицо. Сидевшая против генеральши на банкетке горничная придерживала свою госпожу за руку.
Экипаж, одежда седоков, упряжь, масть лошадей, все до мелочей — от тесьмы вожжей и покрытых лаком копыт до шитой бисером дорожной сумочки генеральши, — все решительно было черного цвета. Елена Андреевна уже сорок лет не снимала траура по усопшем супруге.