В цветочной оранжерее под низкой, покатой крышей из рам, прикрытых соломенными матами, было полутемно. В рассеянном свете смутно виднелось длинное помещение, все уставленное горшками со всевозможными растениями. Лишь попривыкнув, глаз начинал различать тонкие очертания пальм, густые шары из глянцевитой зелени подстриженных померанцев, причудливые силуэты кактусов. Вдоль одной стены в огромных ящиках были уложены пересыпанные песком корни штамбовых роз, клубни георгинов, нежные луковицы тюльпанов, нарциссов, гиацинтов. Тут все было создано руками Николая, взлелеяно его заботами. Вот две громадные агавы с двухаршинными мясистыми листьями в желтых прожилках, с острыми и твердыми, как железо, шипами; их каждую весну, как помнит себя садовник, на особых носилках выносили отсюда шестеро дюжих мужиков и под его наблюдением устанавливали на постаменты по обе стороны крыльца барского дома. За пятьдесят или шестьдесят лет агавы цвели считанное число раз. Один из листьев выбрасывал длинный сочный стебель бледно-зеленого цвета, и на нем, чуть не на глазах, распускался фантастический цветок, точно вылепленный из воска, со странным, пряным запахом. Эти цветения составляли вехи в жизни старого садовника.
Николай помнил историю каждого померанца, каждой пальмы, мог рассказать, как они росли, болели, прививались, цвели или плодоносили. Для него это были живые существа: положение листьев, цвет их, вид молодых побегов, глянец коры — все это служило языком, на котором они объясняли свои нужды.
Старик снял со стены градусник и долго его разглядывал, держа на вытянутой руке и повертывая, пока не разобрал показания шкалы: ртуть стояла на нуле. А на дворе напористый ветер с востока прометает твердеющую землю — быть к ночи крепкому морозу. Он заберется и сюда… Ни разу за полвека не пустил его Николай под эти рамы!
В простенке оранжереи лежали целые груды всевозможных кольев, крашеных палочек и тычин, убранных на зиму из цветников. Поколебавшись, Николай стаскал несколько охапок в цветочную и истопил печь.
Недели за две он сжег все цветочные подставки, весь припасенный для изгородей жердняк, подпорки из фруктового сада, неостекленные запасные рамы, даже аккуратно выстроганные рейки для трельяжей. Хоронясь от всех, в сумерки, старый садовник сносил к ненасытной топке весь им же заготовленный летний запас. Зато ежедневно к вечеру над широкой и низкой трубой цветочной возникал дымок, то тонкой струей уходящий вверх, то сбиваемый к земле лихими осенними ветрами. Вернувшееся на несколько дней тепло дало Николаю передышку, но после них пришлось еще круче — угнетая и знобя все незащищенное, неукутанное и неухиченное, наступила зимняя стужа.
Старик направился на розыски топлива в парк. Нашлись там валежник и в еловой опушке — сухостой, но таскать надо было издалека и носить приходилось понемногу. С жердиной или вязанкой хвороста Николай останавливался по нескольку раз, переводя дух. Старик старался весь день, чтобы вечером едва-едва прогреть кирпичи борова. Силы его уходили, и ноша его становилась изо дня в день все меньше.
Скрипнула дверь, и раздался тонкий голос:
— Здесь ты, деда Микола?
Говоривший прошел сени и стал ощупью пробираться по проходу цветочной.
— Так и есть, тут… Темно-то как… Бабка Дарья велела — беги, говорит, в анжерею, он непременно там.
— Никак, Костя? — наконец отозвался Николай, с трудом оборачиваясь. — Тебе что?
— Ужинать ступай, уже давно все поели, — ответил Костя, подросток лет пятнадцати, подойдя к садовнику и опускаясь на корточки рядом с ним. — Пойдем, что ли?
— Как же я уйду, дрова никак не разгораются. Сучья все да валежник, под липами подобрал. Гнилье одно…
— Постой-ка, деда Микола, сиди, сиди, ишь ты как сморился, еле двигаешься. — Костя проворно спрыгнул в яму, отворил дверцу топки и стал раздувать огонь, подправил дрова. Яркое пламя сразу вспыхнуло.
— Их только и надо было маленько сгрудить… вот, аж загудели, — довольно сказал мальчик и снова подсел к садовнику. — Так пойдем?
— Обожди маленько — трубу закроем… Да и есть что-то неохота.
— Как можно не евши? — участливо сказал Костя. — Бабка Дарья и то давеча говорила: изведет себя деда Микола — мыслимое ли дело? Разве на себе натаскаешься, да в его годы… Ты, дедушка, видно, себя не жалеешь. Вот и конюх, дядя Елизар, надысь за ужином говорил про тебя: «Чего он о чужом деле убивается? Ни фига ему все равно не будет».
— Разве я для себя стараюсь? — заговорил старик: жар от разгоревшихся дров и добрые слова мальчика его взбодрили. — Эх вы! Старый Николай век свой за персиками да клубникой ходит, а спроси, сколько он за свою жизнь их поел? Много, много если когда какой оклевыш попробуешь или падалицу, яблоко в чаю распаришь. Ты другое пойми: к этому делу я своими господами приставлен сызмальства, потому и должно все блюсти да беречь по совести, чтобы не стыдно было ответ держать, что тут да хоть и на том свете. Так-то вот, паренек, а мне, старому, что теперь надо? Досочек на гроб!