— Если гора не идет к Магомету, Магомет идет к горе, — сказал однажды дед. — Не попытаться ли нам, Апет, самим постучаться к покупателям? Не перевелись же люди, которые пьют воду и хранят вино…
Надо ли говорить, как снаряжали Апета в дорогу? Вы помните, как меня собирали в Шушу? Суетня стояла на дворе, как и тогда, с той лишь разницей, что теперь вокруг навьюченного осла, кроме деда и матери, хлопотала и тетя Нахшун, мать Васака.
Со сборами покончено. Апет выводит осла на дорогу.
— Счастливо обернуться! — кричит ему дед.
Апет скрывается за поворотом улицы.
— Не я буду, если он не вернется с мальчиком! [78]
Апет не обманул наших надежд. Через три дня он вернулся с мешками, полными чистой пшеницы.
Аминь твоей прозорливости, дед! Прости меня, дурака, за малодушие. Я теперь вижу, что с тобой не пропадешь.
— А ну, Аво, как пахнет белый тонирный лаваш? Что ты скажешь теперь, неблагодарная душа?
Пока дед, на плечи которого легли хлопоты по братству, ломает голову, куда поставить станок Хосрова, который тоже перешел к нам, давайте выйдем из затхлой пещеры, пройдемся по белому свету и послушаем, как поют птицы.
Не надо ходить на Матага-хут или на Джарккар. Сделаем только каких-нибудь сто шагов в сторону от ремесленных мастерских. Взберемся вон на ту скалу, где по утрам на одной ноге стоит аист, расточая свой стеклянный треск.
«Пепа-жист, пепа-жист», — раздалось над ухом.
Какая-то нарядная пичужка, прыгая с ветки на ветку, вертелась перед глазами.
«Тюлю-ли, тюлю-ли», — затюлюлюкала другая пташка, не менее настойчиво требуя внимания.
Прямо над головой, распустив пышный коричневый хвост, красуется на ветке трясогузка. Балансируя хвостом, она поворачивается ко мне то одной, то другой стороной.
Мне смешно и весело от этого птичьего кокетства. Хорошо им, этим удодам, трясогузкам, дятлам, одетым так красиво, вертеться на глазах, показывая свои наряды! Но что делать бедному чижу, если природа не так щедра к нему? Даже на соловья жалко смотреть — так он невзрачен на вид.
Певчих птиц не увидишь никогда — не любят они мозолить глаза, но как ликующе-торжественно льется их песня! А как переливается красками земля, усеянная пятнами цветов!
Взбираясь вверх по склону, я не замечаю, как рву лепестки ромашки, приговаривая: «Любит, не любит».
— Не думай, что я о тебе гадаю, Асмик-хатун [79]
, — говорю я, как будто она стоит рядом. — Нужна ты мне! Гуляй себе со своим Цолаком. А я вовсе не о тебе гадаю, противная девчонка.«Тюи-ли-ли!» — резко оборвал меня зяблик на ветке зацветшей дикой яблони. Который раз я встречаю его здесь, на этой ветке, одиноко выводящего свою нехитрую песню!
— Что ты тоскуешь, зяблик? Тебя тоже подружка не любит?
Я карабкаюсь выше. Растительность исчезает. Птицы тоже. Начинается крутой подъем, всюду острые выступы голых скал, расщелины, битый щебень.
Весь исцарапанный, я передвигаюсь от камня к камню, от куста к кусту. Большие препятствия преодолеваю на четвереньках. Но когда, перемахнув последнюю расщелину, я ухватился руками за выступ заветной скалы и торжествующе (не всякий отважится забраться на такую высоту!), задрав голову, взглянул наверх, то чуть не выпустил из рук выступ, за который держался. На моем гладком камне, куда могли забираться только я да аист, преспокойно сидел Васак и гадал на цветке.
Ах ты, Ксак, нашел место для пустой забавы!
Я подкрался к нему сзади. Васак был так поглощен своим занятием, что не заметил моего приближения. Он не слышал даже, как я, оступившись, скатил вниз целый поток щебня.
— Не любит, — сказал Васак, оборвав последний белый узкий лепесток.
Я опустился рядом. Васак не шелохнулся. Он и сейчас не заметил меня. Ах ты, бедняжка, ты, оказывается, не только оглох, но и ослеп…
— Не любит, — повторил Васак и отбросил желтую оборванную подушечку ромашки.
— Меня тоже, — сказал я, тронув его за рукав.
— Ты о чем?
Васак встрепенулся, часто-часто замигал глазами.
— О том же, о чем и ты.
Васак опустил голову.
— Ты по-прежнему ее любишь, Васак?
— Люблю. А ты?
— Я тоже.
Васак поднял голову:
— Давай поклянемся, Арсен, что никогда не оставим ее. Разве она виновата, что не любит нас?
— Нет, не виновата.
— Клянись же!
— Клянусь солнцем и прахом бабушки! — прошептал я. — Этой клятвой я обещаю ей быть для нее братом до конца своих дней, — повторил я вслед за Васаком слова клятвы.
— Лечь костьми, но никогда не дать ее в обиду…
— Чтоб ни один волос не упал с ее головы…
— Обещай же, что и Цолака не тронешь…
— Обещаю и пальцем не задеть его, если даже ненароком он попадется мне под кулак…
— Смотри, смотри, — оборвал меня Васак.
Я посмотрел в направлении его руки. Высоко над головами кружил аист. Это, должно быть, тот аист, что облюбовал вместе со мной эту скалу, напоминающую башню. Лети, лети, почтенный! Не для того я разодрал себе пальцы, карабкаясь сюда, чтобы так легко уступить тебе это место.
Забравшись на эту башню, я всегда чувствую себя как какой-нибудь падишах, обозревающий свои владения.
Вот пасется на склоне стадо. Впереди овечьего гурта, рядом с козлом с вызолоченными рогами и раскрашенной шерстью, застыл чабан.