— В войну это точно, фактов много было, — согласился Бухватов, — только я не по бумажке, а то мне тут Евсеев написал черт-те что, и не разобрать.
У Евгении Михайловны от смеха выступили слезы. Она их вытирала снежно-белым надушенным платочком. Смеялась и Ксения. Смеялась по-настоящему. Как это могло быть?
— В войну я каждый выходной в комиссариат бегал. Просился, чтоб меня на фронт забрали, — говорил Бухватов. — Это немыслимое дело было работать. И всегда — дом горит, стены валятся, а она лезет и лезет прямо в пекло. Ну и ты — за ней. Народу тогда убавилось, шофера и за санитаров были. Факт такой: она вперед бежит, а я кричу: «Куда тебя несет…» Ну конечно, неподобающе выразился, а потом сам пошел, потому что невозможно было не пойти, все ж таки она, как говорится, женщина. И мы что-то в тот день троих ребятишек вытащили, хотя сами шибко обгорели. Вот такой один факт действительно был. И еще таких фактов было великое множество…
Он замолчал было, присел, но снова поднялся.
— Еще хочу сказать критически. Вот плохо, что до всего ей дело есть. Я на своих участках в любой конец с завязанными глазами проеду и на светофорах не ошибусь. Это я не хвалюсь, это все знают, хоть у кого спросите. А она все, понимаешь, следит — куда завернул, почему так? Иной раз устанет, аж синяя сделается, а туда же, в спор. Ты не той улицей едешь. И вот ей объясняй, что там стройка и проезд закрыт. Ну невозможно. А свое дело знает.
Помолчав, он опять что-то хотел прибавить, но махнул рукой:
— Всего не перескажешь.
После Бухватова пожелали выступить многие.
Ксения плохо слушала. Она смотрела на помолодевшее, просветлевшее лицо юбилярши. Приставив руку к уху, Евгения Михайловна боялась пропустить хоть слово, принадлежащее ей. Она улыбалась дрожащими губами, порой покачивала головой и взмахивала платочком, точно отстраняя от себя похвалы, которые казались ей чрезмерными.
Твердо говорил фельдшер из бригады Круглякова:
— Мне идти работать на нашу подстанцию не советовали. Предупреждали — заведующая строгая. Легкой жизни не будет. Но я к легкой жизни не стремился и советчиков не послушался. В настоящее время я об этом не жалею. Евгения Михайловна, правда, строгая, но за эту строгость мы должны быть ей только благодарны.
Ксения знала — да, она строгая, и педантичная, и даже придирчивая. Но почему в трудную минуту рядом с ней спокойнее и легче? Почему даже будто завидуешь ей, старой, одинокой?
Она снова готова была заплакать. Это выглядело бы странно и неуместно, потому что секретарь партийной организации центра доктор Чалов в эту минуту держал речь об оптимизме. Он говорил о том, что работники «Скорой помощи» повседневно видят изнанку жизни, ее темные стороны. Помимо болезней, они сталкиваются с несчастьями и горем, зачастую порожденными еще не изжитыми слабостями человеческого духа. И именно работникам «скорой» нужен запас оптимизма. Нужно мудрое умение видеть и ощущать могущество и красоту жизни, которую они призваны охранять.
Ксения проглотила слезы.
Эта красота была. Она знала. Она умела ей радоваться.
Но как вернуться сейчас к прежней жизни?
— Кто еще желает? — обвел глазами комнату Наум Львович.
Встрепанный и бледный после бессонной ночи, Сема подошел к столу. Ксения не ожидала от него такой прыти, но выступление, видимо, было подготовлено заранее. Сема быстро, по бумажке, от имени молодежи подстанции поздравил юбиляршу, пожелал ей многих лет здоровья и водрузил на стол подсунутую ему Кирой вазу.
— Отлично, молодой человек, — похвалил доктор Рубинчик. — Неплохо было бы несколько слов о том, как и чему вы учитесь у Евгении Михайловны.
Сема недоумевающе посмотрел на него:
— Лично я?
— Ну, хотя бы лично вы.
— А я не у нее учусь, — простодушно заявил Сема, — я у Ксении Петровны учусь.
— Эх, башка! — взревел Володя.
Много смеялись и несколько раз прослезились в этот утренний час работники подстанции.
Смеялись, когда вечно занятый доктор Рубинчик после речи одного из ораторов взглянул на часы и спросил: «Ну что ж, на этом закончим?» А Евгения Михайловна, испугавшись, что он уйдет, кинулась к нему с воплем: «А десятую штатную единицу нам не утвердили? Где я потом вас всех троих сразу поймаю. Решим этот вопрос сейчас».
Вокруг все возмущенно стали кричать: «А слово юбиляру?» И Наум Львович, опомнившись, предоставил слово Евгении Михайловне.
Когда она, откашлявшись, обдернув блузку, наконец собралась говорить, распахнулась дверь и ворвалась Прасковья Ивановна.
— Хоть не совсем опоздала. Ох, родная моя, и я ведь свое слово хотела сказать. Полжизни рядом…
Но больше она ничего не сказала. Обнявшись, плакали две старые трудовые подруги, и многие прослезились, глядя на них.
Евгения Михайловна говорила коротко:
— Только лягушка или там кошка не думают о том, что будет завтра. А человек обязан думать. Вот я от души порадовалась, когда фельдшер Яновский сказал, что для него пример доктор Модесова. Значит, мое дело уже на поколение вперед ушло. Я делала его как могла. Но в полную свою силу…