СКЕПТИК
Скептик ли Монтень? Это суждение установилось по воле многих поверхностных интерпретаторов. На самом деле он скептичен по отношению к такого рода ярлыкам, которыми обычно человек стремится прикрыть свою внутреннюю сущность. По воле случая и прихоти времен ему довелось быть свидетелем одного из самых гнусных злодеяний, обращенных против свободы и внутреннего мира человека: резни из-за религиозных убеждений. А властью провидения он оказался в центре бойни. Более того — его семья распалась в религиозной розни, а вокруг себя он видел выжженные земли и истребленный в братоубийственной резне народ. По обе стороны хватало и палачей и невиновных. Все убивавшие — будь то селянин, или князь, — перед собою видели один только ярлык, лишь знак врага. А Монтеню лишь оставалось с горьким скептицизмом наблюдать кровавый маскарад убийц, прикрытых масками героев. Ибо он верил просто в человека. <…>
ПРОБЛЕМА «Я»
Нет ничего проще, чем упрекнуть Монтеня в… нарциссизме, себялюбии или моральном эксгибиционизме. На это намекает уже Паскаль. По правде говоря, весьма непросто обойти в таком труде идею личной чрезмерности, гипертрофии собственного «я». И немало тех, кто осуждал Монтеня за нездоровый интерес к своей персоне, патологическое самолюбование, желание выпятить себя или боязнь остаться неизвестным, быть плохо понятым. В подобных случаях обычно помогают резоны художественного свойства. Но только не в отношении Монтеня, который никогда не думал о «художественности» своего письма. И созерцанье собственного «я» здесь предстает как настоятельная необходимость.
Ибо в тех случаях, когда отдельный индивидуум видит вокруг взбесившееся стадо, он должен поместить себя под увеличительным стеклом, дабы означить и утвердить свой образ. Ибо только посредством истинного «Я» все человечество обретет себя. И изъятый из обращения дух тогда вновь получит хожденье, сияющий и драгоценный новый чекан такого человека, который обрел себя и знает свою ценность. Может ли быть что лучше, чем раскрывающий мельчайшие детали подробный микроскоп, опытным путем исследующий такую малость, какой обычно бывает человек? А «я» Монтеня, его мельчайшее космогоническое «я» ответствует за сущность наших «я», стоит только в него внимательно всмотреться. <…>
Из бесед с Эммануэлем Карбальо
— <…> Как ни странно, я никогда не учился читать — я учил буквы на слух. Я смотрел и слышал, как читали по слогам мои братья и невольно подражал им. Так что моей первой книгой стал не букварь, а сразу учебник. С этого момента мной овладела страстная любовь, просто жадность к словам, меня приводили в восторг все новые имена и названия, которые мне доводилось слышать. По чистой случайности, едва я начал самостоятельно читать, мне попалось несколько книг о художниках, полных всяких иностранных имен, которые покорили меня своей звучностью. Джорджоне, Тинторетто, Пинтуриккьо, Гирландайо…
Так что литература вошла в меня вместе с первыми буквами через уши. И если я обладаю какими-то литературными достоинствами, то они состоят прежде всего в умении видеть в языке его материальный, пластический состав. Эта особенность идет от детской влюбленности в звучащее слово, которую я теперь называю на ученый манер «синтаксическими вариациями».
Эту неощутимую языковую материю мысль лепит, точно скульптор, подчиняет ее себе, выстраивая словесный образ. Здесь я согласен с теми, кто полагает, что мастерство писателя заключается в том, чтобы взять слово, подчинить его, и тогда оно будет выражать больше, чем обычно выражает. Мастерство писателя сводится к выстраиванию слов. Правильно расположенные слова вступают между собой в новые соотношения и образуют новые смыслы, значительно большие, нежели те, что были им присущи изначально как отдельным величинам…
— Я считаю, что язык — это материя, которая подлежит обработке; что писатель, равно как и живописец, должен знать свой материал и уметь работать с ним, коль скоро он имеет физическую природу. Для меня слова, даже только начертанные на бумаге, не безмолвны — от них и из них исходит звучание. Я знаю, что когда создается красивая фраза (тут Андре Жид был прав), в ней возникает еще более красивая мысль — не потому что сама по себе фраза изначально пуста, а потому что она несет в себе ностальгию духа, ищущего воплотиться в красоте.