Двое мужчин мчались по коридору: оба не худые, один повышё ростом, в шахтерской форме, другой пониже, в развевающемся белом халате, — председатель профкома и директор шахты, я видел их на вчерашнем митинге, да и кто еще мог спешить сюда, кроме них. Нет, эти бежали на совесть, обливались потом, задыхались. Секретарь парткома наверняка слышал их топот, но он даже не взглянул на дверь, хоть и сидел к ней лицом. Нет, он был занят тем, что разглядывал свои колени, потом вдруг принялся барабанить пальцами по столу, всеми пятью, очень громко и постепенно замедляя ритм, — решал, как себя вести, и, видно, решил. Когда опоздавшие показались в дверях и председатель профкома еще на бегу, задыхаясь, еле выговорил: «Извините!», секретарь успокоил руки, потом ударил ребром ладони по столу и пронзил обоих взглядом, от которого они застыли между колонн как в столбняке и слова извинения застыли у них на губах, только полы белого халата у директора еще продолжали развеваться, наверное от волн раздражения, исходившего от секретаря парткома. Они настолько не ожидали, что секретарь окажется здесь раньше их, что теперь стояли и смотрели на него во все глаза. Наконец очнулись, повернули друг к другу головы, словно собирались посовещаться, но какое там — сидящие в зале смотрели только на них, нужно было срочно дать объяснение. Председатель профкома попытался что-то сказать, но не мог вымолвить ни слова. Он сильно задыхался, ловил ртом воздух, и это, собственно, могло служить доказательством того, что особой вины за ними нет; но поскольку их появление не было встречено, как они надеялись, понимающими улыбками, то теперь одышка председателя выступала как визитная карточка опоздания, то есть алиби превратилось в улику. Произошло нечто похожее на кристаллизацию соли, когда вдруг нормальная человеческая логика теряет всякую подвижность. Зал снова наполнился гнетущей тишиной, директор застыл в безмолвном ожидании, партийный секретарь — в мрачном молчании, ветераны сидели недвижно и немо. На меня здесь никто внимания не обращал. Пар уже не вырывался из носиков так до сих пор и не попавших на стол кофейников, и время, наконец-то двинувшееся, вновь грозило остановиться и для двух опоздавших, может, и остановилось, но не для нас, во всяком случае, не для меня, ибо я следил за происходящим с возрастающим интересом. У меня возникло даже совершенно фантастическое желание выломать из стены зеркало, чтобы увидеть в раме только эту троицу. Председатель профкома, хоть и продолжал ловить ртом воздух, все же сделал наконец рукой какой-то неопределенный жест, один из тех, которые в наше время заменяют слова. Он было собрался уже произнести какие-то извинения и даже сделал шаг в сторону секретаря, но тот остановил его фразой, которая в другой ситуации прозвучала бы как шутка: «Ну вы себе позволяете!»
Я не мог видеть выражения его лица, потому что он повернулся и сидел теперь ко всем спиной. Зато услышал его голос, и мне стало страшно. Он не кричал, нет. Людям, занимающимся такой деятельностью, часто приходится говорить громко, поэтому со временем голоса у них становятся хрипловатыми, а когда они произносят речь, то и вовсе лающими. Именно таким оказался голос секретаря парткома, причем в самом скверном смысле. Он говорил тихо, голос звучал не хрипло, а скорее сипло, и это только усиливало угрожающий тон, которым произнесена была его фраза. Даже грубость бывает не так неприятна — она может предполагать скрытое добродушие, но в данном случае об этом и речи быть не могло. Приглушенность голоса не сулила ничего хорошего, но хуже всего были прозвучавшие в нем нотки монаршего гнева. Все это вообще никуда не годилось: и то, что он говорил таким тоном, и то, что не дал опоздавшим возможности извиниться, что устроил такой спектакль по поводу других, опоздав при этом сам. С другой стороны, вполне возможно, что он, как партийный работник, просто хотел внушить людям, что и к таким далеким от производственных проблем мероприятиям, как встреча с ветеранами, следует относиться со всей серьезностью. Если бы не его собственное поведение… Ну да мне не хотелось ломать надо всем этим голову. Не мое в конце концов дело подсчитывать плюсы и минусы. Я был человеком посторонним, случайно оказался зрителем этого спектакля, и теперь мне хотелось досмотреть его до конца.
В зеркале теперь уже, к сожалению, ничего не было видно, но выступ стены слева и голова какого-то ветерана справа образовали своеобразную рамку, копер в окне — неплохой задник, а подавальщицы с кофейниками в руках вполне могли сойти за статисток, ждущих выхода на сцену. Впрочем, о том, что произойдет в следующем действии, никто не знал.
Возникал только один вопрос: кто автор пьесы?
А может, действие развивалось само, просто по законам жанра?
С каждой минутой наблюдать за спектаклем становилось все интереснее.