Красивые женки рядом с крепкими мужьями, чуть ли не взаимозаменяемые; чем они занимались в течение дня? Смотрели повторные телепередачи; мечтали о воздушных замках и путешествиях; играли в игру Пенелопы; может, у них было тайное сообщество, объединяющее их, несущих крест общей гаремной судьбы, несмотря на обособленность? Что они делали днем? Ходили к парикмахеру? Смотрели на улицу, стоя у окна за задернутыми шторами, и мнили о себе, что они выше других, оттого что им не нужно было работать? Бесконечно долгие, ничем не заполненные часы до полудня. Или они были заполнены ожиданием вечера, ночи, возмещавших одинокое однообразие дня, и оттого они устремлялись в определенный час к двери, у которой встречали его, принаряженные для него, чтобы вместе с ним войти, смеясь и пританцовывая на ступенях лестницы — опять-таки для него, в его дом, где ждали кофе и пирог и аккуратно одетые дети, — и были счастливы, видя его довольным? Вспыхнули желтым светом фонари; присборенные, спадающие волнами шторы в Гостиной Бульвара, каким он виделся теперь, — центр города, со стенами его фасадов в стиле позднего рококо, красно-коричневых, темно-зеленых, серо-белых, цвета охры, крытых черными крышами, над которыми выкатилась бледным полукругом луна в мутновато-желтом сиянии.
Они взяли меня — ожидая беседы или просто для того, чтобы выставить напоказ, — в середину, справа он, слева она, но ни он, ни она не заговаривали со мной, как и вообще разговора почти никакого, и я шел и молчал, отдавшись своим мыслям; он обращал ее внимание на обыденные вещи, которые она так или иначе должна была замечать, а именно что прошел Бернд, или быстро темнеет, или нынче февраль выдался очень теплый. Обычное течение разговора, когда больше не о чем говорить? Несомненно, так; но даже эти банальные замечания опять-таки утверждали их отношения господства и подчинения; инициатива исходила все время от него, он сообщал какую-то информацию, она принимала к сведению, поддерживая разговор в заданном русле. Опять этот вросток, даже в непритязательной болтовне. Но он не замечал, что этим она наводила только скуку — кукла, назначение которой быть украшением? Подделываться, не проявлять себя? Он не замечал этого или, лучше сказать, не хотел замечать.
Она шла рядом со мной, и я вдруг подумал, что даже не знаю ее имени, то есть я знал, что она носит фамилию Г., главы их союза, но ее имя уже казалось тайной, которую надлежало хранить; он никогда не называл мне ее имя и к ней самой никогда не обращался по имени: говорил ей «ты» либо обращался к ней в третьем лице — «моя красивая женка еще не проголодалась?» Какое у нее могло быть имя? Ей лет тридцать, родилась вскоре после войны, значит, Карин или Катя, а может, Ингрид или Зигрид, и тут мной овладело то же чувство, что и тогда в поселке, перед окном, которое так поспешно захлопнули, — когда я захотел приподнять ставень, рискуя быть побитым за желание заглянуть в банальное; как зовут его женку? Я вдруг снова увидел Г. в очистном забое, как он после обеденного перерыва устранил перекос пласта: надо было ослабить давление, по способу готических стоек и сводов, и он пополз назад, в прежнюю закладку, в эту строжайше запрещенную для входа область, и там, лежа, зажатый между обнаженными скальными породами, установил деревянную крепь, сломив тем самым сопротивление пласта. То, что он делал, было опасно для жизни, он знал это, но делал свое дело словно бы шутя, под нависшей каменной кровлей, с обнаженной грудью; ведь в его куртке лежал, укрытый, подарок для его красивой женки, принцесса-рыба, спасенная от уничтожения, задушенная жизнь в золотом блеске.
Как она отнесется к подарку? Я невольно повернулся к ней и увидел ее странно переменившейся: в этом лице, до сих пор неподвижном, как маска, с одинаковым, застывшим выражением смирения (каким оно сделалось, когда муж предложил пойти прогуляться на бульвар), теперь проглянуло неудовольствие, хотя и скрытое, но изобличавшее чувство, которое противостояло воле мужа и которое она уже не в состоянии была подавить. И в этот момент скрестились даже их взгляды: она смотрела на противоположную сторону улицы, нарочито повернув голову влево, в то время как он смотрел вправо, на лавку ювелира, там все еще приценивались к брошам с кроваво-красным альмандином, ведь был будний день, не воскресный, и мастер стоял в дверях, сложив руки на груди, и улыбался.