Задумчиво потягивая бренди, он глядел через пыльную летнюю улицу на сгрудившиеся мусорные контейнеры и черные полиэтиленовые мешки. Их обнюхивала желтоватая кошка. Наверху у распахнутого окна стоял молодой человек в белом поварском колпаке и белой куртке — дышал прохладой ночного Лондона. Наше окно тоже было раскрыто. Дез вяло помахал ему, тот вяло помахал в ответ. Дез перевел взгляд на кошку.
Сказал это и сразу понял, что Ана очень привлекала меня обаянием верховода. Анадиона тоже верховодила бы мною, если б я ее не одергивал. Собранная, презрительная, верховодящая, сверхчувствительная.
Куда мне было до него. Он видел Лесли насквозь.
Потом мы расстались, и я побрел, погруженный в себя, ничего не видя и не слыша, сквозь тусклую муть Сохо, блажные огни Пикадилли, мимо памятника Шекспиру на Лестер-сквер и Национальной портретной галереи к своей гостинице на Стрэнде; брел и подбивал итоги. Еще один брат? Зовут Стивен. Сын. И опять призрак Кристабел Ли. Я давно уже привык к зиянию на ее месте — пять лет полного счастья с Аной, пять лет одиночества, десять бурных лет с Анадионой, столько всего наплелось. Сын, мой и не мой? Живой, женатый, и свой уже сын, названный в мою честь? Боб, для которого я — пустой звук, древний дед, может, уже и умерший? Наверно, все они когда-то любопытствовали, что со мною сталось. Но что, собственно, мог знать подвернувшийся Лесли, мой возрожденный сын, о своем отце, которого он едва ли помнит? Дез так и сказал. Он вовсе не помнит Лондона, то есть меня, зато Ирландию, то бишь Дж. Дж. и Бриджет, свою, в сущности, мачеху, — вполне. Неужели я ему ни разу не писал туда, в Америку? Может, меня попросили не писать? Если бы он сейчас приехал и разыскал меня в Дублине, что бы мы сказали друг другу сверх того немногого, что мы когда-то друг о друге знали, того очень немногого, пустяков по сравнению с тем, что он знает о своей американской жизни, а я — про себя и Ану, про Ану и Реджи, Ану и Лесли, Ану и монсеньора-соглядатая, теперь про Анадиону и себя?
Надо быть настороже с Дезом. Он меня любит, но не доверяет мне. По-богословски отстраненно и по-человечески сочувственно позволит он мне околачиваться возле его дочери до тех пор, пока ее супружество вне опасности. Если же этот брачный союз, теперь в моих глазах презренный, лживый, нелепый, окажется из-за меня под угрозой, то мне тут же предстоит удушение, и огорлие гарроты станет сжиматься все туже и туже.
Я дошел до Трафальгар-сквер, спустился к ближнему фонтану — и, ободренный улыбкой знакомой звезды с водяной глади бассейна, поднял глаза к небу и улыбнулся ей в ответ — и в ответ недавнему собеседнику, понапрасну сулившему мне Царствие Небесное вопреки Любви. Однако же нельзя было не восхищаться его мужеством. Он мог только сулить, а я-то знал. Его христианский Бог заруки не давал. Мои языческие — давали. Он уповал на то, что Бог не поднесет ему за жизненной чертой последнего сюрприза. А я знал, что не умру. Я просто исчезну.