Михеев выходил из министерства и, открывая тяжелую дверь, снова почувствовал сердце… Кто-то остро и тоненько поцарапался в нем опять, совсем почти так же, как только что там, наверху, в кабинете министра, когда Сорогин заговорил вдруг о вакантной должности в ленинградском НИИ и Михеев невольно напрягся, улавливая за этим явно адресованное ему, лично… Затем сердце разом ожгла протяжная, цепкая боль.
У этой боли был свой цвет. И Михеев ощутил и увидел его в себе, как никогда до этого ясно: металлический, хромированно-глянцевый… Будто кто-то куснул, защемляя живую, чуткую плоть блестящим пинцетом, и — потянул, потянул, потянул…
Михеев даже пригнулся, вжал голову в плечи. Осторожно ступая, отошел к краю тротуара. Дверь проводила его простуженным, носовым всхлипом.
Стараясь не морщить лицо, он осторожно приподнял и поставил портфель на крашеную трубу уличного ограждения. Замер, вслушиваясь в боль и медленно всасывая сквозь стиснутые зубы подмороженный, сладковатый от бензина, мартовский воздух Москвы.
Вдохнуть полно и сильно, как ему сейчас очень хотелось, мешал этот чертов пинцет, и Михеев, подчиняясь боли, сосал и сосал воздух сквозь зубы. Во рту стало холодно. Язык замерз. Слабый озноб пушисто потрогал спину. Пинцет разжимался нехотя, но вроде бы разжимался, и постепенно боль отступила.
Все еще не доверяя высвобождению, Михеев приоткрыл рот и потихоньку попытался наполнить всю грудь. Получилось… Тогда с облегчением и радостью он задышал глубоко и часто, посматривая по сторонам: не было ли кроме него сейчас здесь еще свидетелей этой негаданной его немощи… Усмехнулся: да кому ж до него какое тут дело…
Улица Кирова жила перед ним обыкновенной, не один уже раз виденной жизнью: по оснеженному, местами слякотному асфальту шли люди, молча и разговаривая, проскальзывали легковые автомобили; молью попархивал реденький снег, стучали двери учреждений и магазинов, ветер то подувал, то его не было совсем.
«Вот так вот, браток… — вяло подумалось Михееву, — прихватит прямо в центре столицы кондрашка, и ничего… особенного. В порядке вещей…»
Он поправил одной рукой меховую шапку, другой подхватил портфель и не спеша, твердо выстукивая каблуками новых ботинок, зашагал направо.
Он еще не знал, куда и зачем идет, но что-то подсознательно руководило им и вело по правой стороне улицы Кирова все дальше и дальше, навстречу незнакомым людям, мимо запахов ресторана «Сатурн», чайного магазина напротив, центрального почтамта, бывшего здания Вхутемаса, к Тургеневской площади, на которой в усиливающемся снегопаде квадратилась похожая на торт станция метрополитена, а чуть правее и сзади нее плоско чернел бронзовый Грибоедов.
И ни о чем не думалось сейчас больше Михееву. Странная пустота и беззвучие наполняли его. Все, что двигалось ему навстречу и шевелилось вокруг него, было отгорожено этой пустотой и этим беззвучием.
Так он вошел в метро; машинально снял шапку и стряхнул с нее на мокрый, зажиженный пол нападавший снег; машинально нашарил в кармане пальто мелочь; машинально разменял ее в автомате и, все так же отрешенно и машинально, дождавшись своей очереди, ступил на ребристую пластину эскалатора, стекающего под пологим углом вниз.
Сбоку проплывали наверх круглые, набитые матовой белизной, шары подземных светильников. Михеев, не видя, смотрел на них и вдруг отчетливо представил себе такую же круглую, лысую голову Сорогина… Министр стоял спиной к нему у окна, под распахнутой настежь форточкой. В нее влетала, мгновенно истаивая, блескучая морозь. По зыбкой шторе, горбатя шелк, сквозняк раскатывал плавные валы.
— Так вы бы все-таки объяснили мне, Иван Андреевич, — повернувшись к Михееву, басовито заговорил Сорогин, — что вас за язык держит? Чего вы ждете, скажите? Теперь-то уж можно, по-моему… Поезд ушел. Ту-ту-у… А разговор наш, поверьте, сугубо… как всегда…
И в это мгновение, — а было как раз без семи четыре; Михеев еще посмотрел себе на руку и почему-то запомнил время, — в кабинете министра забили стенные часы.
Старинные, темные деревом, с еще более глубокой темью прямых римских знаков на потускневшей желтизне циферблатного круга, они не спеша и отдельно роняли в тишину кабинета сдвоенные, распевные удары. Каждый такой удар, расплываясь замедленно и тягуче, жил еще долго, наполняя пространство кабинета чем-то неуловимо торжественным и грустновато знакомым.
Михеев даже прикрыл ладонью глаза, впитывая в себя до конца щемящий настрой часового боя и пытаясь подольше удержать перед собой только что вспомнившееся…
Конечно, если бы сейчас вокруг него был не этот большой кабинет с тепловатым, пахучим от сигарет воздухом, — министр курил много, — если бы не было вокруг него этих кресел, ламп и шкафов, ковра, дубовых панелей и тонких белых штор, за которыми заметно сникал, теряя крепость, дневной мартовский свет, то Михееву бы куда легче удалось перенестись и ощутить себя на прогретом речном берегу, под которым утонувший закат выкрасил воду в розовато-красное, а мелькнувший в воображении плес еще бы отчетливее залоснился в безветрии…