Читаем Избранное полностью

— Видите, и все-таки находятся люди, которым мерещится про меня бог знает что. — Против воли выплеснулась у Жофи давняя обида, и она, подняв глаза от закопченного донышка кастрюли, которую усердно чистила, впервые улыбнулась жилице. Улыбка эта не только пытала: а что ты знаешь? — но и ненавидела: люди — свиньи, я о них и думать не хочу!

Кизела почувствовала, что великая минута настала; она немного поколебалась, предавать ли ей сестру, Панни Пордан, но потом решилась.

— Это про жандарма-то? Ну, я уже высказала все нашей Панни: чтобы такая женщина, говорю, как Жофика, хоть в полглаза взглянула на наймита этого? Все село удивлялось, что вы жилицу берете, считали, вам скорее полюбовника завести нужно. Но вы уж поверьте, все это потому лишь, что они одно только и умеют — блох друг у дружки искать. Им в голову не придет книжку почитать, вот мозг у них за ненадобностью и загнивает; запах-то гнили они чуют, но думают, что идет он от кого-то другого… Всем бы вам, сказала я, такое чистое сердце иметь, как у Жофики.

Больше об этом не говорили, но на другой день, когда жилица, стоя в дверях, пила кофе, Жофи начала сама:

— Так, значит, и до вас сплетни дошли, сударыня? Удивляюсь, как это вы решились переехать ко мне. Не боялись, что мужчины здесь так и шныряют один за другим? Хотела бы я знать, кто это распустил про меня! Верно, кого ревность грызет из-за лошака этого. А я уж и Маришке нашей надивиться не могла; право же, говорю ей, ты еще совсем дитя, ну что ты нашла в нем хорошего? Ей-то ведь, девчонке, много ли надо. Скажет он при встрече «целую ручки», а она и уши развесила. Ей мундир его нравится, а там хоть бы он соломой набит был… Но вот как меня к этому приплели, ума не приложу. Да он при мне шевельнуться не смел! Другие-то знаете какие, норовят попытать счастья; это ведь ни одну вдову не обойдет, и на меня тоже кой-кто засматривался. Но чтоб именно этот длинномордый! Разве что один на всем свете останется, да и то…

Прошло несколько дней, пока предмет этот снова всплыл в их разговорах, но и в томительные дни молчания Эржи Кизела чувствовала себя уже немного уверенней. Теперь они не ухаживали друг за дружкой с убийственно-льстивыми ужимками, какая-то связь между ними установилась — нечто такое, что заставляло Жофи то и дело обращаться к постоялице: «Может, мне прокипятить сперва кастрюльку для молока?», «А не растает на припечке гусиный жир?» Панцирь, в который Жофи облекла свою душу, уже не гудел от подобных вопросов. За ненавистью-вежливостью накипало горькое желание выговориться, излить душу старухе, ниспосланной ей в качестве сторожа, стереть ее в порошок изъявлением своей добродетельности. Кизела уловила перемену. У нее хватило такта не торопить Жофи с заветной темой, но малейшего намека было ей довольно, чтобы перекинуть мостик молодой женщине, приблизиться к которой — она уже понимала это — можно было лишь завоевав ее доверие.

— Мне бы ни к чему в аптеку-то заходить, мыла в доме хватает, — сообщила однажды Жофи. — Но длинномордый этот навстречу мне шел, только так и можно было обойти его…

А в другой раз позвала Кизелу:

— Подите-ка поскорее сюда, к окошку, поглядите, как тот сержант ногами загребает, правая то и дело за левую цепляется… Верно, что ни день, сапоги в починку отдавать приходится.

Ей доставляло особенное наслаждение высмеивать старшего сержанта. Она перемывала ему все косточки, горячо и споро сыпала обидными словами. И сигарету он держит во рту, словно граф какой. И глуп он, заносчив не в меру — она, Жофи, может быть, раза два только и говорила с ним, но тотчас объяснила Мари, что он за фрукт. Достаточно в глаза его судачьи поглядеть. Его глаза особенно не давали ей покоя, глаза да усы еще: что за усы — каждый волосок врозь, словно иглы у ежа, и жесткие-то они, прямо как у зверя. Батрак, да и только. Ну, мог ли такой ей нравиться! А руки! Она вообще терпеть не может такие лапищи и мужа своего за то любила, что руки у него были не больше, чем у нее самой.

Бедняга сержант и хромал уже, и сутулился, и подбородок у него опух, и глаза выпучились. Жофи творила страшную месть за те минуты, что простоял он, облокотясь о ее забор, — и это чуть-чуть растопило спекшуюся у сердца кровь. Она буквально растерзала это ничтожество, из-за которого ее посмели ославить, и теперь уже способна была испытывать к нему лишь жалость. Иногда находили на нее минуты душевного освобождения, и тогда она говорила о бедном сержанте с той шаловливостью, с какою в девичестве потешалась над несуразной фигурой какого-нибудь парня. Достойный только жалости, старший сержант постепенно совсем исчез в чаще заговора, который использовал его против Жофи.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже