Как выглядел учитель в тот день, полный солнца и курортников, воздушных шаров и трамваев? Трудно сказать. Удивленным, пожалуй. Во всяком случае, спокойным. Так, как почти все тридцать семь лет своей жизни. Каким было в тот день море? Его довольно сильный шум мешался с криками детей и родителей. Однако свои волны оно катило гораздо ровней, чем могло показаться тому, кто слышал его рокот с дамбы. У самого берега оно разливалось спокойней и уже не морщило барашками, как возле отмелей, которые были хорошо видны с дамбы. Учитель крепко зажмурился от яркого света и надвинул на нос темные очки, над которыми всегда потешались его ученики, поскольку это были старомодные дешевые очки в слюдяной оправе, поблескивавшие из-под густых, слишком длинных волос, носить которые его вынуждали оттопыренные уши. «Тебе надо перед сном пришпиливать уши кнопками, — сказал ему как-то отец, — через пару месяцев проснешься утром с греческими ушами: маленькими, прижатыми к черепу».
Сквозь враждебную толпу с голыми ляжками, облупленными плечами, коленями, бровями и волосами, полными песка, сквозь йодистую пелену жестов и голосов, по обручам, мимо дедушек в кроссовках, папаш с бутылочно-зелеными козырьками и маслянисто лоснящихся детишек, мимо одной из двенадцати тележек с мороженым (мимо двух лакомящихся монахинь и рыбака) шел он по дамбе, выложенной желтыми шестиугольными плитами, которые были отполированы скользящими на роликах девицами. Напротив пляжа и бухты, приспособленной под пристань с пирсом, каждые пять-шесть лет неизбежно разрушаемым штормами, возвышался каменный моряк, макушка которого достигала третьего этажа. Если смотреть с дамбы, он стоял плотно сжав ягодицы. Кто же любовался им с моря — с учебного корабля, прогулочного катера или байдарки-двойки, — сразу замечал невинную улыбку на монголоидном лице каменного истукана (голова, само собой, у него гладкая, как желудь), с которой тот охранял город, воду и памятную доску у своих ног, установленную в честь матросов и рыбаков, погибших в войнах 1914–1918 и 1940–1945 годов.
Учитель невольно подумал о побережье, каким оно было прошедшей зимой: ослепшие фасады гостиниц с наглухо закрытыми ставнями, пустынная дамба, зияния позднейших разрушений, монументальные останки отеля «Титаник» с двумя толстогубыми кариатидами, — вспомнил, как прогуливался здесь (не спеша, как сейчас) и как пробормотал — рискнул пробормотать, — при этом в рот ему ворвался ветер, превративший его в ледяную пещеру: «Magic. Casements, Opening on the foam of perilous seas…»[3] И как позже, в четвертом латинском классе, он произносил стихотворные строки, безнадежно их членя, и они превращались совсем в другие строки, которые записывал в тетради давящийся зевотой класс. Ибо успехом учитель пользовался — и к этому он с годами привык — исключительно при описаниях утопшего Шелли, кашлявшего Китса[4] и нищего как церковная крыса Якоба Михаэля Райнгольда Ленца[5]. «А теперь, любезные дамы и господа, послушайте со всем вниманием, как поэт пытался поймать пение соловья своими стихами…» И они узнавали эти звуки. Слоги пощелкивали, разливались трелями. Ученики сами становились похожими на птиц, насвистывающих строки в такт движению указательного пальца учителя. Это, а также то, что они усвоили из сугубо оригинальной техники английского дыхания, которой обучал их учитель, оказывалось весьма полезным, когда по вечерам в дансингах они подпевали американским песенкам из музыкального автомата.
Учитель шел в школу. Дамбу — место променада незнакомых чужеземцев — он не удостоил даже взглядом. Через парк, начиненный семействами, упражняющимися в мини-гольф, — в школу. Вдоль по улице Францискус Бреестраат, где он прожил первые два месяца после женитьбы: две комнаты, без ванной, скрипящая кровать, запах цветной капусты, — в школу. Вдоль по набережной. Мимо военного крейсера «Антуанетта», на поржавелой палубе которого занимались гимнастикой матросы — бессильное, вялое военное искусство. Мимо судна, выгружавшего не то муку, не то удобрения. Учитель прошел под краном, мимо подводы, на которой двое рабочих, обсыпанных с головы до пят чем-то белым, раскладывали мешки. «Эй, красавчик хренов!» — бросил один из них, помладше. Учитель залился краской и, лавируя между машинами, поспешил перейти на другую сторону, портфель он крепко прижал к себе. У моста, за которым собор вознес свои бородавчатые шпили, сновали паруса Бельгийского яхт-клуба. Преподобный геер Слоссе, закон божий, обогнал учителя на велосипеде и поднял жирную ручку, из-под его одеяния выглядывала рубашка в серо-голубую клеточку.
— Приветствую, менеер де Рейкел. Вы сегодня не слишком-то рано!