Появление Увадьева встретили десятком недружных хлопков со стороны рабочей части собрания и настороженным молчанием мужиков; некоторым из них представлялась расточительством постройка такого нарядного клуба на Соти, и оттого бороды их висели подобно чугунным замкам, из-под которых не выманишь ни слова. Едва помянув про поступок Милованова, Увадьев нахмурился: молодой парень на виду у всех оторвал клочок от плаката, запрещавшего курить, и скрутил из него почти разорительную по размерам папироску. Виссарион, по новой должности завклуба, принялся внушать ему что-то, и вдруг парень, не расставаясь с папироской, размашисто направился к выходу. Раздражение против парня придало увадьевскому голосу сухую и пронзительную чёткость; сам он стал походить на копёр, который множеством повторных ударов вколачивает основную сваю. Неопытный в вопросах такого рода, он тотчас же упёрся в крайность: сказав, что всякая культура способна обслуживать только класс, её породивший, он неожиданно самому себе сделал вывод, что оттого-то в ней и заложена взрывчатая опасность для класса-победителя. Только почувствовав здесь преждевременный перегиб, он стал осторожно спускаться к основной своей теме — взаимоотношениям с комбинатом.
В зале произошло замешательство; местом в президиуме собрание почтило и сотьстроевское инженерство и администрацию… но там не было Потёмкина, единственного из всех, кто под словом Сотьстрой разумел не только постройку целлюлозного гиганта, но и внутреннее устроение Сотинского района. Зал зашумел, раздались хлопки, и, как всегда бывает с толпою, внезапная буря охватила всех.
— Потёмкина!.. — кричали передние, а сзади отзывалось настойчивым эхом: — Даёшь Потёмкина!
Всем хотелось взглянуть на неуловимого человека, которого не видел никто и в должности которого стояло — мотаться, склеивать, улаживать… быть, наконец, тем бесчувственным катком, на котором дотащили до Соти эту неслыханную машину. Он мог прятаться где-нибудь в самой гуще собранья, его искали, наспех опрашивая приметы, а Лукинич, которому предстояло говорить вслед за Увадьевым, озабоченно и с серым лицом покусывал усы. Тогда, пошептавшись в президиуме, председатель собрания виновато привстал из-за стола.
— Товарищи…
— Потёмкина! — Слово распирало зал, слову становилось тесно, и те, которые впервые слышали это имя, поднимались с мест, точно тот уже стоял на подмостках. Они хотели приветствовать его за то, что он, свой, выдвинувшись снизу, не забыл среды, из которой вышел.
— Товарищи, — надрывался председатель, складывая руки дудкой, — держите тишину, дьяволы! Товарищ Потёмкин болен и сидит взапертях…
Задние не слышали, им пришлось повторять; это было первое упоминание о болезни Потёмкина; оно насторожило всех, и вдруг Потёмкин стал всеобщим героем уже по одному тому, что имел секретные причины не явиться на собственное своё торжество. Пока длилась официальная часть, выступавших по нескольку раз прерывали двусмысленными запросами о сущности потёмкинской болезни; когда, в перерыве перед радиоконцертом, Увадьев незаметно выбирался из клуба, намереваясь просмотреть до ночи бумаги из центра, кто-то даже высказался вслух, что болезнь из тех, которыми зачастую болеют видные советские люди.
К работе, однако, не тянуло; ещё худшая, чем в клубе, стояла на улице обессиливающая духота. Пальцы накрепко приклеивались ко всему, чего ни касались; карамельки мерзостно размякли и уже не бренчали в коробке. Полянкой, только что раскорчёванной под огород, он спустился в овраг, к обессилевшему ручью, который полуверстой ниже еле вертел колесо красильниковской маслобойки. Сюда не доносились голоса, и, кроме того, здесь ещё сохранилась обманчивая вечерняя прохлада. Над круглым бочагом, сплошь увитым хмелем, посвистывала унылая птица; это вызвало в памяти полузабытую детскую забаву: наловив с уличными друзьями головастиков и стрекозиных личинок, он устраивал примерные бои и потом непременно уничтожал прожорливого победителя. Толстый плавунец переплывал прозрачный мрак омута, в котором ещё теплилось непостижимое, детское очарованье. Увадьеву захотелось подержать жука в ладони, чтобы трезвым взглядом постигнуть привлекательность этого водяного жителя — уже он запустил руку в омут, но его спугнули два голоса из лесной крушинки, щедро затканной всё тем же хмелем. Какая-то человеческая пара плотно засела в этот комариный альков.
— …ты скупой! — заговорил женский голос — … хоть бы на кофточку подарил. Девкам ходить не в чем, а они весь кумач на флаки извели!
— Пусти! пока я туда дохромаю… небось ищут! — и стал подниматься, потому что камешек вдруг булькнул в воду.
Потом шорохи замолкли, и Увадьева приметили.
— Ишь, всё ходит, деревья считает… чтоб не покрали! — достаточно громко произнёс женский голос.