— Да, житель суетится не меньше нас с вами, Иван Абрамыч, — сказал он, сипло дыша. — А у вас цвет лица хуже стал, товарищ Сузанна.
— …устаю! — Она что-то записала на разграфлённой полоске бумаги. — Днём приходится ездить за пробами, а ночью работать…
— Я сейчас в овраге, под кустом, видел Буланина… с девицей, — совершенно неожиданно произнёс Увадьев, и Сузанна посмотрела на него с вопросительным и испуганным вниманьем: это походило одинаково и на грубость и на преднамеренный намёк.
— Что ж, монаху любовь в диковину. — Бураго пожевал мундштук папиросы, щурясь от дыма. — Хм, Виссарион? Это смешно, да. Вот тоже, вчера наш иностранец притащил мне клопа в спичечной коробке… распух весь, бедняга, от негодования. «Что это? — кричит. — Это меня кусает…» Я очень серьёзно ему: это, говорю, взрослый русский клоп, человекососущий… по-латыни называется цимекс лектулария. Хорошо, я им отдам выговор в приказе по строительству…
И вдруг Увадьев, не отводя глаз, острым голосом спросил инженера:
— Кстати, Бураго, вы женаты?
Сузанна с нетерпением оглянулась на него, совершавшего вторую и, наверно, предумышленную оплошность. «Почему вам интересно именно это, Увадьев? Мы не звали вас, но ведь и не гоним…» — хотелось ей сказать.
Бураго предупредил её вопрос:
— Так же, как и вы, Увадьев, как и вы! — В безразличную улыбку он переключил всё раздражение, уже засквозившее в голосе. — Кстати, Иван Абрамыч, выпишите пузырьков сорок клопину… для сохранения международных отношений. Это уж по вашей отрасли, всякая там дипломатия.
Увадьев перемолчал издёвку; в конце концов, он сам полез в эту несостоявшуюся драку. Чутьё подсказывало ему, что здесь он мешает более, чем во всяком другом месте, — и все-таки продолжал сидеть с тусклым канцелярским каким-то лицом. Для этой, в сущности, женщины он бросил жену и вот полгода ходит бараном вкруг заколдованного слова, которое и в мыслях страшится произнести: нежностей он бежал пуще пошлости, этот нелюдимый солдат и предок. В усиленной перегрузке себя работой думал он найти исцеление, а какая-то неутолённая частица его существа всё жаловалась и скулила, как увёртливая шелудивая собачонка, которой хочется засыпать глаза песком… Он имел странную способность к воображаемым разговорам; она-то и давала ему право на природную молчаливость. Исход ему представлялся так: зажмурясь и со сжатыми кулаками, он произносит, наконец, это неминуемое слово. «Не то, Увадьев, вы путаете, — насмешливо говорит Сузанна, и он знает, что она права. — Я для вас только ступенька лестницы, по которой вы идёте всё вверх и вверх. Вам нужно вернуться к жене…» — «Я всё равно перешагну тебя!» В душевной дрожи, точно все слушали этот не родившийся никогда крик, он воровски протянул руку и взял папиросу из раскрытого портсигара Бураго. Кажется, никто не заметил его движенья, и тогда ещё осторожней он украл со стола и спички; крал он, разумеется, у самого себя. Вслед затем, устыдясь минутной слабости, он раздавил папиросу в кулаке и, не прощаясь пошёл вон.
— Что-то в сон ударило. Привык рано ложиться! — откровенно зевнул он на деланно-спокойный вопрос Сузанны; спичечная коробка всё ещё похрустывала у него в кулаке. — А клопину я вам достану.
Спать ему не хотелось, путь его был к берегу. Раздевшись под кустом, он почти свалился в реку. Нагретая за день вода, совсем не охлаждала; ему пришлось долго нырять во всех направлениях, прежде чем напал на холодную родниковую струю. Она обжигала раздрябшее от зноя тело и возвращала ему волю. «Эко бревно кувыркается!» усмехнулся он на самого себя. Фыркая и отряхиваясь, он вылез на берег час спустя; мир снова приобрёл утерянную было простоту, необходимую для существования в нём. Попрыгивая, чтоб вытрясти воду из ушей, он легонько постучал себя в грудь: «Эге, звучит, как колокол, — с удовольствием отметил он. — Нет, ещё не отстаёт моя кожа от костей…» С воды поднялась вспуганная чайка. Опять мимо избяных ям старой Макарихи он выбрался наверх; спать совсем расхотелось, и оттого, что одиночество тяготило, а первой постройкой, какая встретилась, был клуб, он вошёл туда.