Женщина подошла на шаг и выждала, пока эти слова и, секундою позже, их смысл не угасли, не истаяли, как тени в белесом свете. Потом она уже по-настоящему рассмеялась, вызывающе и утробно. Ларсен понял — а может быть, не он понял, но его память — то, что оставалось где-то в глубине, что еще жило в нем. Он поднял руку и прикоснулся тыльной стороной ладони к шее женщины, затем спокойно и тяжело опустил руку на ее плечо. Собака, услышал он, заворчала и стала подпрыгивать.
— Она больна, и ей уже пора спать, — сказала Хосефина. Она не шевелилась, стараясь не спугнуть руку, помогая ей еще тяжелее давить на плечо. — Вы не хотите уходить? Вам не холодно, здесь, в саду?
— Да холодновато, — согласился Ларсен.
Женщина, все еще улыбаясь и прикрыв маленькие блестящие глаза, погладила собаку, чтобы ее успокоить. Потом приблизилась к Ларсену, неся на плече его руку так уверенно, будто рука была прикреплена. Медленно она подняла к нему лицо, пока он не нагнулся, чтобы ее поцеловать, смутно вспоминая, узнавая губами знакомый жар и покой.
— Глупый, — сказала она. — Все это время глупый ты был.
Ларсен кивнул утвердительно. На него смотрели, словно бы встреченные вновь, циничные, искрящиеся глаза, большой невыразительный рот, показывавший зубы лунному свету. Покачивая головой, женщина простодушно и весело дивилась глупости мужчин, абсурдности жизни, потом еще раз его поцеловала.
Она повела его за руку, и Ларсен, идя за нею, почти касаясь наготы статуй, пересек границу, отмеченную в центре сада беседкой, и услышал новые запахи растений, сырости, хлебопекарной печи, огромного, наполненного шорохами птичника. Вот наконец он ступил на плиты нижнего этажа дома, под высокое цементное перекрытие, отделявшее жилые помещения от земли и воды. Спальня Хосефины находилась тут, внизу, на уровне сада.
Ларсен улыбнулся в полутьме. Мы, бедняки, подумал он беззлобно. Она включила свет, позвала его в комнату и сняла с него шляпу. Ларсену не хотелось осматривать комнату, пока Хосефина ходила взад и вперед, что-то приводя в порядок, что-то запрятывая; он стоял, ощущая в лице давний, позабытый жар молодости, не в силах сдержать тоже давнишнюю, похотливую, порочную улыбку и приглаживая на лбу жидкую прядь седоватых волос.
— Располагайся, — сказала Хосефина спокойно, не глядя на него. — Я схожу посмотрю, не нужно ли ей чего, и вернусь. Дурочке-то.
Хосефина быстро вышла и бесшумно прикрыла дверь. И тут Ларсен почувствовал, что весь тот холод, которым он пропитался во время поездки и за эту одинокую, последнюю зиму, прожитую на верфи, добрался до самых его костей, и, где бы он, Ларсен, ни оказался, холод выходил наружу, создавая вокруг непроницаемую ледяную атмосферу. Он заставил себя улыбаться и забыть обо всем — пылко и восторженно принялся разглядывать комнату служанки. Он быстро кружил по ней, одни предметы трогал, другие брал в руки, чтобы лучше рассмотреть, испытывая умиротворенное чувство, приглушавшее печаль, дыша перед смертью воздухом родимой земли. Да, здесь опять была металлическая кровать с расшатанными прутьями, которые будут дребезжать при толчках; таз и при нем кувшин из зеленого фаянса с выпуклым узором лапчатых водяных растений; зеркало, обрамленное жестким пожелтевшим тюлем; эстампы с изображениями дев и святых, фотографии актеров и певцов, увеличенный карандашный портрет умершей старухи в грубой овальной раме. И запах — сложный, никогда не выветривающийся запах закрытого помещения, женщины, кухни, пудры и духов, кусков дешевого полотна, спрятанных в шкафу.
И когда Хосефина вернулась с двумя бутылками белого вина и одним стаканом и со вздохом прикрыла ногою дверь, чтобы оградить его от наружного холода и ненастья, от когтей и стонов собаки, от всех прожитых в заблуждении лет, Ларсен осознал, что сейчас-то и наступил по-настоящему тот миг, когда надо бояться. Он подумал, что теперь его вернули к нему самому, к той кратковременной истине, какой было его отрочество. Он снова очутился в поре своей ранней юности, в комнате, которая могла быть его комнатой или комнатой его матери, рядом с женщиной, которая была ему ровней. Он мог жениться на ней, прилепиться к ней или уйти, но, что бы он ни сделал, это бы не нарушило братского чувства глубокой и прочной связи.
— Правильно сделала, дай мне глотнуть, — сказал он и только теперь согласился присесть на край кровати.
Он выпил с нею из одного стакана и попытался напоить ее допьяна, отвечая на поток столько раз слышанных выдумок, вопросов, упреков рассеянной и надменной усмешкой, которая ему была разрешена еще на несколько часов. Потом сказал: «Помолчи-ка ты» — и, осторожно отставив кувшин с цветами и листьями, сжег в тазу гарантию на счастье, подписанную старым Петрусом.
Ему даже не хотелось спрашивать про женщину, спавшую на верхнем этаже, в той обетованной земле, которую он сам себе посулил. Он позволил себя раздеть и всю ночь требовал молчания, узнавая родственную плоть и простодушное вожделение женщины.