Митя не сердился нисколько. Из-за этого стоило проснуться хоть в четыре утра. Неловко только снова звонить в соседний дом отдыха, выпрашивать для роженицы легковую машину…
— Ты это всерьез? — спросил он сквозь сон. — надо же наконец разобраться.
— Скорее! — приказала она.
И Митя очнулся.
Ольга стояла возле тахты в одной рубашке, не надев даже тапочек. Странно сгорбившись, наклонив голову, она прислушивалась к чему-то, слышному только ей. Потом осторожно выпрямилась, тихо, точно боясь поскользнуться, прошла в соседнюю комнату и стала собираться в дорогу. Всегда нерешительная, немного суматошная, она сразу изменилась необычайно. Лицо стало озабоченным, острым, чужим, голос повелительно резким, какого Митя не слышал ни разу. Она не просила: распоряжалась как человек, имеющий право командовать. Быстрыми, точными движениями открыла саквояж, положила халат, белье и накинула пиджак на плечи оробевшего Мити.
— Скорее, — повторила она.
Это было настоящее. Митя так растерялся, что не смог даже надеть как следует туфли. Так и побежал к сельсовету с развязанными шнурками, сминая голыми пятками задники.
Пчельник… сани… колода… крыльцо. Двери настежь. И сторож не спит — какая удача!
Старенький эриксоновский телефон закряхтел, застонал, готовый рассыпаться, но ответил неожиданно громко и бойко: «Готово». Потом помолчал, плеснул в ухо Мити жиденьким звоном и вдруг сказал наставительно:
— За неисполнение штраф! Точка. Запишите по буквам Козьма… Ульяна… Цецилия… Егор… Константин… Иван Краткий… Никита…
— Повесьте трубку! — крикнул Митя в испуге.
— Не хулигань, — сказал бас. — Я тебе такое повешу. Харитон… Ольга… Тарас… Не стучи. Мягкий знак. Катерина…
— У меня жена родит.
— А у меня торфа горят.
— Я пожалуюсь.
— Хоть Калинину. Двадцать два, дробь шестнадцать. С красной строки.
В отчаянии Митя швырнул бесполезную трубку. Сторож поднял ее, прислушался и заулыбался как старому другу.
— Денис Антоныч это, — сказал он, подмигивая. — Слышь, голос сдобный, крупичатый. А товарищ Микрюков тот в нос себе говорит, гулькает вроде. А Ершов с конной фермы просто шипит, как гусак или лампа паяльная. У него после бани конфузия горла.
— Что же делать?
— А возможно, Зазубрин это, — сказал сторож в раздумье. — Голос у него путаный, мутный… С бабами тенор, с прочими бас. Опять же после выходного — петух петухом. Не пойму я таких голосов.
— Черт бы вас побрал! — закричал Митя, озлясь. — Дайте трубку, у меня жена рожает, я не хочу вас слушать!
Но сторож не обиделся.
— И не слушай, — сказал он спокойно. — Я человек старый, болтливый, а у вас баба, то есть супруга опорожняется. Случай серьезный.
Он сложил руки фунтиком и закричал в трубку:
— Тихон Захарыч! Алло. Замолкни. Алло, это я, Павел Петров… Здравствуйте, товарищ Зазубрин! Тут жена итеэра по первому разу рожает. Ольга Ивановна… Будь добр, прервись…
И трубка действительно замолчала. Митя отчаянно завертел рукояткой.
— А ждете кого? — полюбопытствовал сторож.
— Мальчика, — сказал Митя сердито.
— Значит, сынка… Мальчик всегда приятнее девок. Только мараются чаще. Звоните, звоните… Я тихо.
Он постоял, хотел еще что-то добавить, но вдруг махнул рукой и вышел на цыпочках, отчаянно скрипя сапогами.
Митя долго не мог дозвониться. Слышался девичий смех, щелчки, гудение мотора, потом откуда-то просочился томный, щекочущий голос гавайской гитары, и в довершение мук, испытанных Митей, за окном раздался топот босых ног и восторженный детский крик, почти визг:
— Ой, тетечка Лиза! Ой, скорее! У Семеновых дачница родит.
А когда удалось перекричать и гавайскую гитару, и веселых девиц, оказалось, ехать в Москву невозможно: машина разута, дурит карбюратор, а главное, к шоферу приехал из Мурома тесть.
И все-таки через час они выехали. Не в Москву и не на машине, а в соседнюю районную больницу на лошади, которую догадался запрячь разговорчивый сторож.
Ольга держалась молодцом. Ни упреков, ни слез, на которые она была далеко не скупа. Вздернув гневную бровь, молча влезла на телегу, поправила юбку и, отвернувшись от мужа, задумалась о своем.
Несмотря на тревогу, Митя невольно залюбовался женой. Губы ее от частого покусывания потемнели, окаймленные нежной тенью глаза глядели спокойно и строго, а на висках и худенькой шее чудесно светились пушистые пряди.
Едва они выбрались в поле, как дядя Павел бросил вожжи, и лошадь сбилась на шаг. Запах теплой кожи, дегтя и сена, мелькание крепких белых ляжек, смешной хвост-обдергашка с черной репицей, видной сквозь редкие волосы, пыль, летящая на овсы низко и косо, — все это было так знакомо, обыденно, скучно, что казалось, едут они давным-давно, чуть ли не целые сутки.
Долго сердиться Ольга не умела.
— Эх, ты, теляпушка, — сказала она, посветлев. — Кисель Киселевич.
— Да я…
Ольга покровительственно, точно старшая, похлопала его по руке.
Они ехали среди овсов, голубых, влажных, высоких. Длинная утренняя тень не спеша переступала ногами и встряхивала головой.
Дядя Павел повернул к седокам доброе потное лицо.
— А ведь солдатка тоже тут родила, — заметил он неожиданно. — На покрова, в 1903… Ей-богу!