На Стрелке они были только раз, хотя Елагин, тогда еще заброшенный, был очень хорош зимой. Деревья стояли тихие, опустив к земле заваленные снегом черные лапы; горбатые мостики были белы от снега, и ясно, что они должны быть белые, а не черные, как летом; из сломанных беседок вылетали и с криками носились над огромным сине-серым заливом галки. Но Машенька не любила Елагин остров или разлюбила, как она сказала однажды.
Они не зашли в буддийский храм, хотя Карташихин, который никогда не был ни в одной церкви, очень уговаривал ее и даже приводил исторические примеры в пользу того, что Будда среди других богов и по своему времени был вполне порядочным человеком…
Он не рассказывал Машеньке, что каждый день начинался мыслью о ней. Между ними были стены, очень много, не меньше ста, черные дымоходы, водопроводные трубы, мебель, спящие, встающие, разговаривающие люди, и она жила за всем этим множеством людей и вещей, совершенно ненужных и только напрасно заслонявших ее от него.
Она жила под одной крышей с ним — это было удивительно. Но то, что она вообще жила на свете, было в тысячу раз удивительнее, и он даже чувствовал благодарность за это, хотя благодарить было, кажется, некого.
То, что стало с домом № 26/28 по улице Красных зорь, который превратился в груду железа и камней, находившихся между ними, скоро перешло и на весь город. Все маршруты вели к Машеньке, в Техноложку, где она слушала лекции, чертила и, может быть, иногда вспоминала о нем, потом в столовую, где она обедала, потом домой, если она отправлялась домой.
Был и еще один маршрут — воображаемый: когда, вдруг проснувшись, он мысленно проходил на цыпочках мимо комнаты Матвея Ионыча, спускался вниз, на темный холодный двор, и — направо под арку, на второй этаж, где сама собой открывалась дверь, на которой, обведенная черной рамкой, еще висела карточка Бауэра и где нужно было идти так тихо, чтобы только она услышала и проснулась…
Это было так же не похоже на любовь к Варваре Николаевне, как сама Варвара Николаевна была не похожа на Машеньку. О Варваре Николаевне он помнил только одно — что у него сердце билось и губы горели.
Они познакомились наконец, и Варвара Николаевна даже припомнила, как Трубачевский рассказывал о нем в прошлом году и как они однажды спасли ее от Дмитрия в садике подле мечети.
— Трубачевский все говорил, — сказала она, смеясь, — что у вас «железная воля».
Он слушал и смотрел ей прямо в глаза. Как случилось, что целый год он любил эту женщину? Она была красавица, он это ясно видел и теперь, когда смотрел на нее так же спокойно, как на трупы в анатомическом театре, — но что это была за профессиональная красота! В любой анкете Варвара Николаевна могла, кажется, на вопрос «профессия» ответить: «красавица», как другие написали бы «учительница» или «стенографистка»…
Он познакомил Льва Иваныча с Машенькой и несколько дней занимался только тем, что рассказывал им друг о друге.
О Машеньке он рассказывал бессвязно и мало, о Льве Иваныче, напротив, очень подробно, так что иногда сам слушал себя с удивлением: «Как будто раньше я не говорил так много?»
Он рассказал, как в 1919 году Лев Иваныч работал в Самаре, в тылу у белых.
Однажды ночью он подслушал разговор хозяев, совещавшихся, выдать его или нет.
— Человек-то больно хороший, — в раздумье говорила хозяйка.
— Будет тебе хороший, когда меня по уши в землю вобьют.
Помолчали.
— А заплатят?
— Заплатят.
Опять помолчали.
— Ладно.
Цепляясь пальцами за лепные украшения, по узкому и покатому выступу вдоль фасада Лев Иваныч добрался до открытого окна соседней квартиры. Полутемно, женщина лежит в постели и плачет. Он влез в окно, она даже не обернулась.
На цыпочках (он был босиком) он прошел несколько шагов и спрятался среди женских платьев, висевших на стене под простыней. Вдруг женщина закричала, забилась, закинула руки. Он увидел ее лицо, залитое потом, и догадался, что она рожает.
В таком отчаянном положении он был впервые. Он был членом подпольного комитета самарской организации. Голова его была оценена. Он должен был уйти. И не было ничего проще, потому что в квартире — никого, кроме роженицы. Но он чувствовал, что уйти невозможно.
В детстве ему случалось видеть, как рожают животные. «Ничего похожего», — это все, что он мог сказать, наблюдая за бедной женщиной, которая то закидывала голову с прилипшей ко лбу прядью черных волос, то опускала ее, стиснув рот и прижимая к щекам дрожащие пальцы.
И вот раздался звонок, потом другой, и третий. Закрыв глаза, женщина начала вставать. Этого Лев Иваныч не выдержал.
— Лежите, — выступив из-под простыни, сказал он, — я открою.
Должно быть, ей было очень больно, потому что она даже не удивилась. И он ничего не стал объяснять, тем более, что звонили уже беспрерывно.
Человек, которому он открыл, был врач — об этом можно было судить с первого взгляда. Неторопливо раздевшись, он протер очки и вынул из кармана пальто стетоскоп.
— Муж?
— Нет.
— Брат?
— Брат, — сказал Лев Иваныч.
— Вот что, голубчик, бегите-ка вы в аптеку и… Почему босиком? — вдруг строго спросил он.