Уставая, я открывал апельсиновый шифоньер и перелистывал связку писем или тетрадей. В верхних ящиках лежали детские тетради с клякспапирами на цветных ленточках, прикрепленных облаткой, поучительные немецкие книжки с засушенными между страниц цветами. Пониже — письма от подруг, украшенные смеющимися таксами, полишинелями, подковами счастья. Я нашел застегивающийся тагебух в змеиной коже с ежедневными, а потом все более редкими записями, оборвавшимися в 1914 году.
Это было то, что на языке историков называется «частным архивом». Можно было из года в год проследить, как Варенька П-ва, сестра жены статского советника Швиттау, постепенно превращается в Варвару Николаевну, преподавательницу женской Мариинской гимназии. В одном из ящиков хранились письма ее учениц: «По естественной истории мы начали все сначала, то есть с сотворения мира», «На практических занятиях Николай Михайлович предложил нам воспитать молодых тараканов…»
Но потом что-то изменилось в жизни барышни из почтенной русско-немецкой семьи: «Дорогая Варвара Николаевна! У нас в гимназии все горевали, узнав о Вашей болезни. Надежда Егоровна тоже сперва говорила, что Вы больны. Но потом сказала, будто Вас арестовали на границе Финляндии за провоз каких-то прокламаций. Мы не поверили, но она сказала, что на Вас была юбка с бесчисленными карманами, куда Вы запрятали бумаги, и что будто Вы были не больны, а два месяца просидели в одиночном заключении на Шпалерной…»
Любовных писем было много, даже среди тетрадок пятого класса. Приват-доцент Риттих писал из Берна, Лондона и Мадрида — на аккуратных полях быстрой женской рукой были разбросаны иронические замечания.
Зима была солнечная, голодная и холодная. Мы воровали дрова из штабелей, сложенных вдоль университета. И хотя это было трудно — могли застрелить, — еще труднее было дотащить их до Пятой Рождественской. Салазок не было, мы впрягались в самодельную упряжь. Дрова упирались, как живые.
Наша коммуна, организация общественно-семейная, не очень сложная, без устава и секретаря, возникла из бытия, как сознание. По очереди мы убирали квартиру, готовили обед, мыли посуду. В одной из холодных комнат поселился студент-технолог с женой, лишь кротко кивавший головой в ответ на ее бесконечные, журчавшие, как ручей, наставления. По ночам было слышно, как они прыгают по комнате, чтобы согреться.
Университет, арабский язык, дежурства в коммуне… Казалось, что в этой тесноте для Варвары Николаевны не было места. Но я не забывал о ней.
Теперь я знал о ней довольно много. Она окончила философский факультет в Берне и шоферские курсы в Париже. Она была знакома с Инессой Арманд. Ей писали портнихи, сельские старосты, художники. Она была нужна всем. В апреле 1917 года она вернулась в Россию.
Я нашел ее фотографию — низко заколотые волосы, причесанные на прямой пробор, почти прямая линия лба и носа, необычайная женственность в плавном повороте головы, в разрезе умных и нежных глаз. Чехову, написавшему о красавицах, захотелось бы написать и о ней.
Управдом Виноградов, все еще думавший, что «тип» — это бранное слово, явился и мстительно сообщил, что Швиттау приезжает на днях. И он действительно приехал — длинный, вежливый, лысеющий, улыбающийся, осторожный. Он объяснил, что у него нет претензий, тем более что, являясь ныне латвийским подданным, он имеет постоянное местопребывание в Риге. Но это местопребывание в настоящее время пустует, потому что он и его семья не могут, к сожалению, воспользоваться мебелью, оставшейся в Петрограде. Он приехал за мебелью — и только.
Его крепкий нос с белым кончиком время от времени вздрагивал: от страха или отвращения? Мы были для него бандой опасных оборванцев, ворвавшихся в его обжитой, уютный, чистенький дом.
Опьяненный тем, что его имущество сохранилось, он танцующей походкой расхаживал по квартире, объясняя нам значение семейных реликвий.
— Эта музыкальная шкатулка, играющая несколько старинных пьес, была подарена моей жене, когда она была еще ребенком.
Эти цветы, сделанные, как видите, очень искусно, я подарил своей теще в день ее семидесятипятилетия.
Цветы были дрянные. Вместо пестиков в них торчали свечки.
— Ровно семьдесят пять, — с восторгом объяснил Швиттау. — Вы можете сосчитать. Не больше и не меньше.
Три дня он вывозил мебель, и в коммуне становилось все пустыннее, все веселее. В комнатах, которые стали теперь огромными и светлыми, почему-то хотелось петь, расхаживать большими шагами. Солнце, прежде тонувшее в портьерах, в мягкой пыльной мебели, рванулось в окна и разыгралось вовсю. Воздух стал чувствовать себя заметно лучше. Не хуже самого господа бога Швиттау ускорил для нас приближение весны.